- Так-то оно так... Но... - мать обвела комнату тоскующим взглядом, посмотрела на меня, и глаза ее ожили. - А ты уроки сделал?
- Какие уроки? Каникулы же, - ответил я.
Она вновь поскучнела:
- Ах, да, да. Верно.
Дальше все получилось как-то очень нескладно. Бабушка пошла в кухню готовить обед, а мать, задумчиво посмотрев ей вслед, поднялась со стула, прошлась по комнате: от стола к двери, от двери к окну, а оттуда - к комоду; взяла черную чугунную шкатулку с письмами и поставила на стол.
- Скажи, пожалуйста, и чего это твой отец так долго не пишет? - она не то чтобы спросила меня, а скорее тихо сказала это самой себе.
И откинула крышку шкатулки.
Все это было привычным: такой вопрос за войну задавался не раз, не раз и ставилась вот так на стол шкатулка. Я с интересом приблизился к матери, уже зная, что сейчас будет, и она, верно, взяла верхние письма - они были от санитарок, - отложила их в сторону, как делала всегда, когда появлялась потребность перебрать письма отца. Словно сняла с золотой жилы верхний слой. Чем глубже лежало в шкатулке письмо, тем более, казалось, дорожила им мать: обращалась она с письмами бережно - разглаживала ладонью, если письмо помялось, листочки брала осторожно, как нечто ломкое, хрупкое.
Перечитывала про себя некоторые письма, а я терпеливо ждал и дождался: она и для меня стала зачитывать кое-какие места из писем. Затем спросила, помню ли, как мы жили до войны. В ответ я энергично закивал головой... Так, сидя рядом, мы постепенно, от письма к письму, увлеклись разговором, вспомнили довоенную жизнь под Ленинградом, на берегу Финского залива; вспомнились мне те места, где мы жили, почему-то такими, какими они бывали летним ясным утром: спокойная даль залива лоснилась под первыми лучами солнца, но иногда вода вдруг вспыхивала, брызгами разбрасывая солнечный свет, и казалось - в заливе плещется рыба... Всегда при чтении писем отца наши разговоры становились откровенными, а в тот раз я и вообще набрался храбрости:
- Скажи, мама, как вы... ну... как это вы... полюбили с отцом друг друга? - и чуть не зажмурился от неловкости. - То есть... ну... как ты узнала, что любишь отца?
Она с интересом глянула на меня и засмеялась:
- Ого, совсем, смотрю, большим стал, вот уже чем интересуешься. Не влюбился ли ты случаем?
От стыда я густо покраснел: действительно, со мной творилось неладное... После того как я погадал у старика на базаре, в нашу дружбу с Идой вошла какая-то неестественность; до этого, встречаясь, мы много болтали обо всем, на улице я мог без долгих раздумий толкнуть девочку в сугроб, а она изловчиться и насыпать за шиворот мне снегу, но записка из фанерного ящика все перепутала, вскоре я обнаружил, что не в силах смотреть девочке в лицо, а когда случайно касался ее, то быстро, точно от чего-то горячего, отдергивал руку и смущался. Приходя к Иде в гости, я теперь больше молчал, становился неловким и торопился поскорее уйти, но на улице все кружил и кружил возле ее дома - хотелось вернуться и хотя бы посидеть молча рядом с девочкой.
Дошло до того, что я стал часто звонить ей по телефону, но когда она брала трубку и спрашивала: "Да... Кто это?" - то не мог губ разжать и совсем уж по-дурацки молчал.
Девочка конечно же догадывалась, знала, кто звонит, но моего имени не называла, долго переспрашивала: "Кто это? Кто?.." - и потом, при встрече, розовела и отводила глаза в сторону.
Понятно, матери об этом я не стал рассказывать - лишь буркнул:
- Вот еще - выдумала...
- Шучу я, шучу, - сказала мать, но внимательно посмотрела на меня.
Раздвинув стопку писем так, что они полукругло, веером, разлеглись по столу, она задумчиво пробежала по ним взглядом и заулыбалась, будто вспомнила что-то очень веселое, светлое:
- Девушкой я работала на прииске, где добывали золото. Да я ведь тебе об этом рассказывала... Не забыл? А отец твой часто приезжал к нам верхом. Ничего вроде особенного: приезжал себе и приезжал... Но вот как-то я вышла летом, под вечер, на улицу, а он в это время как раз спустился с тропы перевала. Солнце краснело - уже на закате, так и обдавало, обливало краснотой сосны, и в этом свете лошадь твоего отца показалась мне удивительно красивой, какой-то чистой-чистой и, понимаешь ли, вся розовой. А Николай подъехал к бараку, спрыгнул на землю и так на меня посмотрел, что у меня куда-то упало сердце и всю словно горячей волной обдало... - мать нахмурилась, напряженно вспоминая давнее, и с удивлением произнесла: - А ведь лошадь, пожалуй, и действительно была розовой, хотя вроде бы такой масти и нет...
Собрала письма и усмехнулась:
- А дальше все было как в кино: в новогоднюю ночь он меня из саней, где я сидела с одним нахальным инженером, похитил - и мы скакали вдвоем по ночному замерзшему лесу на его розовой лошади.
Она весело так, беззаботно посмеялась, положила письма в шкатулку, но прежде чем закрыть ее, озабоченно сказала:
- Нет, здесь что-то не так... Или от меня что скрывают? - и крикнула: - Мама!
Из кухни пришла бабушка, вытирая о передник руки:
- Чего тебе?
- Мама, неужели вы от Коли за все время никаких вестей не получали? Ведь это страшно... Может, с ним что случилось, но вы скрываете?
Тогда я и высказался:
- Папа говорил, что сразу пришлет письмо, как ему все о тебе напишут.
- Что ты мелешь? - побледнела мать. - Когда он мог это сказать?
- Ну, осенью же, когда приезжал, ну, когда тебя... - стал пояснять я и осекся, увидев, что бабушка, сделав страшным лицо, лихорадочно грозит мне пальцем.
Поздно я это заметил, и бабушка пошла, пошла, засеменила из комнаты.
- Постой-ка... Постой! - кинулась за ней мать. - Это правда?!
- Ну, правда, правда, - ссутулилась бабушка. - Приезжал на три дня.
Во второй комнате мать долго разговаривала с бабушкой, а я сидел в одиночестве и с недоумением думал, что мать, выходит, не знала, что отец приезжал осенью. И я от радости при встрече с матерью о нем не вспомнил: тяжелая долгая зима заслонила приезд отца, далеко отодвинула.
Выйдя из второй комнаты, мать медленно, как в полусне, прошла к кровати, села и спрятала лицо в ладони. Сколько она так, неподвижно, сидела? Может быть, часа два... А может - и дольше. Пришибленно горбился я на стуле, понимая: произошло что-то плохое, очень тяжелое для матери. Внезапно она подняла голову и насторожилась. Секунду спустя я услышал тяжеловатые шаги Самсона Аверьяновича по ступеням крыльца. "Интересно. Очень даже интересно..." - пробормотала мать и заспешила в прихожую. Не знаю уж - почему, но я пошел следом.
Хлопнув наружной дверью, Яснопольский протопал по сеням и широко шагнул за порог, но увидел мать, стоявшую посреди прихожей, и сразу словно за что-то запнулся: второй шаг был коротким... А третьего он и вообще не сделал, замер на месте, затем чуть попятился, встал на тряпку у порога и с особой тщательностью начал вытирать ноги; мать не шевелилась, с безучастной холодностью рассматривала Самсона Аверьяновича, а тот все тер и тер о тряпку подошвы унтов, затем стал постукивать друг о друга ногами, точно с бесконечным упрямством пытался стряхнуть с унтов самые мельчайшие остатки снега.
Игра эта наконец надоела матери, она хмыкнула - презрительно, даже с отвращением - и медленно, спокойно пошла в комнату.
А вскоре Яснопольские от нас уехали... Днем вплотную к крыльцу подпятился грузовик с закутанным в старое ватное одеяло радиатором, и двое рабочих принялись ломать фанерный тамбурок, а Самсон Аверьянович, широко улыбаясь, сказал:
- Квартиру выколотил, - и заторопился: - Побыстрее, ребята. С меня пол-литра.
Он помогал рабочим, все поторапливая их выносить вещи, и часто поглядывал в сторону нашей комнаты; вещей у Яснопольских было немного, зато вынес Самсон Аверьянович три толстых ковра, свернутых длинными тяжелыми рулонами.
Клара Михайловна появилась из комнаты уже одетой, с баулом из коричневой кожи - она несла его, как ребенка, нежно обняв руками и прижав к груди; мимоходом сказала:
- Забегайте, Валенька. Дело всегда найдется... Скоро дам адресок.
Тетя Валя вдруг резко повернулась и ушла к себе, хлопнув дверью.
Даже фанеру Яснопольские увезли с собой. Но ворота за грузовиком закрыть забыли - потом это сделал я.
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Опять я, должно быть, ненадолго задремал в кресле: показалось внезапно, что стреляют ракетницы и я вижу, как из-за деревьев в темное небо, ярко освещая улицу, взлетают синие, желтые, зеленые, красные ракеты... Потом целый сноп их поднялся вверх и там рассыпался. Вздрогнув, я с испугом подумал: что это? И тут же сообразил: по утихшей ночной улице мимо дома прошла машина - звук мотора еще доходил до меня издали, - я, наверное, услышал выстрел выхлопной трубы, а перед глазами от усталости, от курева плавали разноцветные круги и пятна; вот и привиделся праздничный фейерверк.
В квартире спали. Даже снизу, из комнаты матери, не доходило ни шороха: можно было подумать, что и мать, прочитав телеграмму, уснула. Но я-то хорошо знал, что такая мысль могла быть обманчивой - всю жизнь мать умела в тяжелые минуты собирать свою волю, и вполне возможно, что она неподвижно лежит с открытыми глазами на кровати и смотрит в белеющий потолок...
Тело затекло, и я прошелся по комнате из угла в угол, стараясь ступать неслышно; из открытой форточки веяло влажным воздухом оттепели, я подошел ближе и подставил лицо под легкую воздушную струю - воздух живительно обдул лоб и щеки.