Все и дальше шло как и положено по большим праздникам. Сели за стол принаряженными и оживленными, поставили на его середину бутылку кагора, затем мать - это она никому не доверила - стала приносить из кухни кушанья, и все изумились при виде румяного торта из манной крупы, обмазанного абрикосовым джемом и с цветами из этого джема, трехслойных пирожных из муки и темных, в виде многоугольных звезд, печенюшек из тертой картошки с мукой... В рюмки разлили бордовый кагор, налили вина и мне, на один глоток, весело чокнулись, поднявшись из-за стола, а потом разговорились, вспомнили, конечно, о довоенных праздниках, и тут речь зашла о самой войне, о моем отце, о Юрии, о муже Али, который хотя пока и не воевал, но был военным врачом в армии на востоке, и в этом разговоре не было особой тревоги, а ощущалась уверенность, что все будет хорошо, как надо.
После завтрака обе бабушки, так и не сняв нарядные платья, а лишь подвязав фартуки, пошли в кухню мыть посуду и мирно мыли ее, о чем-то тихо разговаривая.
Все остальные оделись и пошли на демонстрацию, а я подождал, пока бабушки не закончат с посудой, и отправился вместе с ними на улицу. Они шли по легкому снегу под ручку: бабушка была гораздо ниже ростом бабушки Ани, и та деликатно попридерживала свой шаг, приноравливаясь к ее семенящему.
На углу улицы мы остановились и смотрели, как мимо трибуны сначала прошли строем солдаты в зеленых касках, с поблескивающими штыками винтовок, за ними - ополченцы в гражданской одежде, но тоже с оружием, а потом - колонны демонстрантов со знаменами.
Я увидел наших: они шли взявшись за руки.
- Наши идут, наши! - крикнул я. - Мама, тетя Валя, Аля!
Бабушки заволновались, стали проталкиваться поближе к дороге, а мать, увидев нас, освободила руку и помахала маленьким красным флажком.
Еще несколько дней после праздника стояла сухая и ясная погода, но по утрам морозным воздухом перехватывало дыхание.
Скоро на город круто навалилась зима - обильная снегом, буранами и холодами.
Зимой мать стала бывать дома совсем мало, но я не помню, чтобы она выглядела измученной, только очень уж подобралась, до того, что казалось, будто она ходит в военной форме - с жестким воротничком, не дававшим голове опускаться, туго затянутая солдатским ремнем; в ту пору ей мало было работы лишь в райкоме партии, она еще была и председателем Общества Красного Креста - обучала девушек санитарных дружин. В мороз ли, в оттепель или в буран она зимой почти все вечера пропадала в заснеженном сквере с горбами высоких сугробов, где среди замерзших деревьев и кустов акации бойцы народного ополчения учились воевать. Приходить туда нам, мальчишкам, очень нравилось... Притаишься где-нибудь за сугробом, повыше подняв воротник пальто, чтобы снег не набивался за шиворот, вслушиваешься в тишину, всматриваешься в кромешную темень; тишина вдруг взорвется, на краю сквера закричат: "Ура-а-а!.." - и тогда захлопают холостыми выстрелами винтовки, часто запляшут огоньки пулеметного жала; откуда-то, до боли в глазах, ударит прожектор, в его свете мелькнут заснеженные, туманно-серебряные, призрачные, но в то же время и какие-то чеканные фигурки людей с винтовками, попадают в снег, зарываясь поглубже, тогда и мы тоже упадем, поползем, проделывая в снегу глубокие борозды, к темным кустам вдали, туда, где притаился "враг".
Проползая вот так в один из вечеров, я лицом к лицу столкнулся с матерью: вдвоем с незнакомой мне девушкой она волокла неподвижно лежавшего на спине мужчину. Крепко ухватив мужчину под мышки, обе усиленно работали свободными локтями и ловко тянули мужчину по сугробам; от азарта глаза у матери светились в темноте.
Увидев меня, она засмеялась и крикнула:
- А вот еще один раненый! Хватайте его, девчата, Да покрепче!
Из темноты бесшумно скользнула по снегу девушка, легла со мной бок о бок, обхватила рукой и легко и быстро, так, что я не успел даже прийти в себя, взвалила меня на спину и потащила вперед, пока я не вырвался и не убежал от такого позора подальше в кусты.
Но и этого, как оказалось, матери было мало: тайком от домашних она еще и кровь сдавала.
Узнали мы о том, что она сдает кровь, когда мать упала на работе в обморок и ее привез на своей машине секретарь райкома партии. Вдвоем с шофером они провели мать под руки через двор, помогли подняться на крыльцо.
Секретарь райкома, невысокий и полный, в потертом кожаном пальто, остро глянул на бабушку из-под набрякших, оплывших век и сердито сказал, как будто та была в чем-то виновата.
- На двух разных донорских пунктах кровь сдавала. Драть ее у вас, что ли, некому? Я бы выдрал, даю слово.
Пока бабушка разбирала постель и укладывала мать, он стоял у окна и молча смотрел на улицу.
Повернувшись наконец к нам, спросил:
- У вас продукты хоть есть? Ей надо усиленное питание, - и, заметив на лице бабушки растерянность, поморщился: - Да, да... Глупость какую-то спрашиваю. Понимаю.
Подсев к столу, секретарь засунул руку под пальто, достал из внутреннего кармана толстый блокнот и что-то написал на листке; вырвал этот листок, сложил его, подал шоферу:
- Съезди к Василь Никитичу, может, найдет возможность выделить несколько талонов, - и тихо, для себя, добавил: - А не найдет, так еще что-нибудь придумаем.
Мать лежала на кровати, закрыв глаза. Такой я еще ее никогда не видел: лицо было бледно-голубым, а веки так истончились, что мне казалось - я вижу, как под ними мерцают глаза.
- Давай без паники. Все обойдется, - заметив, что я напуган, сказал секретарь и потребовал: - Принеси пустую бутылку.
Я сходил в чулан, отыскал покрытую пылью бутылку, вытер ее и принес.
- Как раз то, что нужно, - узкие глаза секретаря весело заблестели. - Скажи, можешь ты сделать так, чтобы бутылка на ребре донышка стояла?
- Нет... Не могу, - я придвинулся поближе.
- А я вот могу, - торжествующе сказал он, поставил бутылку на край стола, зашевелил толстыми пальцами, словно что-то шепнул бутылке, и отнял руки.
Бутылка и верно косо стояла на столе, опираясь только на ребро донышка.
Увидев, что мать приоткрыла глаза и смотрит на нас, секретарь приосанился, с гордостью проговорил:
- Да что там бутылка... Это все пустяки. Я вот сейчас тебе такое покажу, что ты у меня рот от удивления раскроешь.
Он достал из кармана спичечный коробок, вытянул над столом руку ладонью вниз, сжал пальцы, а на тыльную сторону ладони положил коробок, помедлил немного и скомандовал:
- Коробок - поднимись! - И спичечный коробок на его руке начал медленно, сам собой, подниматься и поднимался, пока не встал торчком.
Секретарь полюбовался на него и сказал:
- Теперь опустись.
Коробок опустился и лег плашмя на руку. Пораженный увиденным, я смотрел на секретаря во все глаза, а мать слабо улыбнулась:
- Ну и выдумщик вы, оказывается, Иннокентий Петрович.
- Но-но... Тем, кто провинился, разговаривать не положено, - ответил он и строго прищурил глаза.
Вернулся шофер и привез большой пакет с продуктами, обвязанный бечевкой.
- Пора ехать. Время, время... Ты тут смотри, следи за матерью, - сказал мне секретарь и, повернувшись к ней, добавил вроде бы шутя, но в то же время давая понять, что все именно так и будет: - Поправляйтесь... А если в следующий раз такое выкинете, то не миновать вам бюро, ей-ей, даю слова
В постели мать пролежала дня три, не дольше, и поднялась такой еще слабой, что когда - несмотря на протесты бабушки - одевалась на работу, то лоб покрылся испариной, а по щекам от носа, захватив и губы, матовым пятном расползлась бледность: губы, обычно яркие, посинели и потерялись на лице.
Днем случилось событие, заметно накренившее нашу жизнь: нам подселили жильцов. Зимой в город часто приходили эшелоны с эвакуированными, и людей расселяли по домам города. Дошла очередь и до нас... Подселили нам мужа с женой. У него было интересное имя: Самсон. А полностью: Самсон Аверьянович Яснопольский. И выглядел он могучим и ясным: с круглым, розовым, словно с мороза, лицом, с толстыми губами, всегда чуть тронутыми улыбкой; он был высок и грузен, но грузен не полнотой, а широкой костью, мышцами; руки у него тоже были крупные, с мягкой кожей, поросшей короткими, золотящимися на свету волосками. Когда Самсон Аверьянович проходил по прихожей в своих настоящих полярных унтах - обильно мохнатых и темных, но с рыжим мехом на отворотах голенищ, - то в кухне на плите подрагивали кастрюли, а в комнате у нас позванивала в буфете посуда.
Теплые унты Самсона Аверьяновича вызывали зависть не только всех мальчишек, но и взрослых мужчин. Очень ценил унты и он сам. "Мы, знаете ли, эвакуировались тогда, когда немцы почти входили в город, - он быстро нашел с женщинами общий язык и любил поговорить с ними. - Подскочили мы, значит, на грузовичке к моему дому, и я мигом за Кларочкой. Шевелись, шевелись, говорю, дорогуша... А у Клары была расписная китайская ваза - чуть не с нее ростом и очень такая бокастая. Шибко, в общем, дорогая ваза. Жаль ее. Хватай, кричит Клара, Самсон, вазу в охапку, тащи вниз. Совсем очумела, - это я ей отвечаю, - тебя с этой вазой из кузова вниз головой спустят. Она чуть не плачет: что делать? Разбить, говорю, надо вазу. Тут началось: ой-ой-ой - в три ручья плачет Клара. Так что, фашистам оставить? Ой-ой-ой... Клара заплакала еще сильнее, села на пол и обхватила вазу руками. Тут как ба-бахнет где-то рядом снаряд. Я схватил Клару за шиворот, выкинул за дверь, бросил вслед ее шубу, шапку и валенки, а сам схватил вот эти унты и еще рысью шапку. Знал, что если и не в самой Сибири, то уж на Урале-то мы точно окажемся. А там всему этому цены не будет". Наши женщины смеялись над его рассказом, думаю, в основном потому, что он свою жену выставлял в смешном виде.