Деньги его были заработаны честно, тяжким трудом. Полмесяца он гнул горб над слесарными тисками и теперь вот просаживал все, не донеся до дому, который был рядом - вот он, рукой подать.
Филимонов знал, что Круглый живет с матерью и маленькой сестренкой, ему было жаль этого дурака, и он всей душой желал ему дочиста обобрать противного мокрогубого уголовника.
Но пожалеть Круглого вслух он не смел, потому что тут же получил бы по шее от обоих. Тут полагалось помалкивать, и он помалкивал.
А они всё играли и играли. По крупной.
Всерьез.
Но вот деньги у Круглого кончились.
Очевидно, это произошло неожиданно для него, потому что Круглый вдруг судорожно зашарил по карманам, вывернул их, на землю полетели нож, ключи, смятая пачка папирос, какие-то гайки, шайбочки, крошки и табачный мусор.
Денег не было ни копейки. Круглый побелел и прислонился к стене.
Во дворе было тихо-тихо. Слышно было, как на втором этаже у кого-то бормочет репродуктор.
Долговязый вразвалочку подошел к фуражке, неторопливо принялся разглаживать на колене выигранные деньги. Он шевелил губами и натужно морщил лоб - считал.
Круглый стоял в стороне и в отчаянии крутил-выкручивал короткие свои непутевые пальцы.
Он неотступно следил за руками парня и тоже что-то шептал.
Потом резко и безнадежно махнул рукой, вытащил откуда-то из недр своей замасленной стеганки круглые серебряные часы-луковицу на длинной толстой цепочке.
- Давай на все, - прохрипел он.
Парень удивленно уставился на него, чуть заметно усмехнулся, протянул лапищу. Часы были великолепны - старинные, со звоном-музыкой, на циферблате красовалась надпись
ПАВЕЛ БУРЕ
- Крышка золотая, - сказал Круглый.
- Увел? - спросил парень.
- Не. Отцовы. Память.
Долговязый ухмыльнулся:
- Ну за память тридцатку накину.
Круглый дернулся, и Филимонову, и всем вокруг показалось, что глаза его сделались жесткие, как костяные пуговицы. Но Круглый сдержался.
- На все, - сказал он.
- Ишь ты, какой скорый. Ты, фраер, на меня не дави, я законы знаю, сам в законе хожу.
- Я плевал на твои законы. На все, - тихо, но так яростно сказал Круглый, что парень чуть отступил назад и огляделся.
Он увидел хмурые, враждебные лица плотно окруживших их ребят и понял, что надо соглашаться.
Парень взвесил зачем-то на ладони часы, потом швырнул их в фуражку на деньги и коротко кинул:
- Давай.
Они разыграли, кому первому бить.
Выпало парню.
Он нахмурился. Это было невыгодно, но все-таки он решительно подошел к стене.
Пятак со звоном отлетел в пыль. Длинный ударил особым, мастерским ударом - с потягом, и пятак улетел далеко-далеко.
Все вокруг опустили глаза. Выиграть Круглому было почти невозможно.
И глядеть на него никому не хотелось. Круглый чуть не плакал, руки его дрожали.
Он прицеливался невыносимо долго. Отходил, набирал в грудь побольше воздуху, снова подходил к стенке.
Наконец ударил.
Все дружно ахнули, - пятак Круглого лег очень точно. Издали казалось - они лежат совсем рядом
Но вот Круглый подошел к монетам, и стало ясно - ему не дотянуться.
Наверное, он проклинал сейчас последними словами и свой глупый азарт, и свои короткие пальцы.
Он присел над пятаками и растопырил пальцы, как только мог.
Круглый тянулся, тянулся изо всех сил, так что пальцы затрещали и побелели, и... не доставал.
Какой-то пустяк, какой-то жалкий сантиметр, но не доставал.
Пальцы его тряслись от напряжения, на лбу выступил пот.
Парень снова ухмыльнулся своей скользкой, чуть заметной ухмылкой и протянул руку за своим пятаком.
- Стой! Убери лапу, - прохрипел Круглый.
Парень равнодушно вскинул на него глаза и вдруг остолбенел.
И все вокруг тоже остолбенели.
На глазах почтеннейшей публики Круглый выхватил самодельный, остро отточенный нож и полоснул себя по руке между большим и указательным пальцами.
Раздался хруст, большой палец неестественно вывернулся, удлинился и накрыл пятак парня...
Серега Филимонов очнулся первый и заорал.
И все, все заорали в полные глотки - раздался такой дружный вопль, что из окон дома высунулись встревоженные, ругающиеся жильцы.
Кто-то оторвал подол исподней рубахи Круглого, перевязал ему окровавленную руку, а он, счастливый, гордый, не чувствующий боли, с размаху надел на голову фуражку вместе с деньгами и часами-луковицей.
Круглый стоял со смешной шишкой, выпирающей на макушке, и бормотал:
- Всё, пацаны, всё... Кто увидит - снова играю, бей меня прямо в ухо, прямо в лоб сади изо всей силы, спасибо скажу... Всё! Матке только ни слова. Узнает - убьет. Скажу, на работе руку рассадил...
Так окончилась эта знаменитая игра.
ГЛАВА IV
Банка была необычной формы - длинная и узкая, в пятнах ржавчины и глины, - помятая, старая, никуда не годная банка.
Валялась она на бровке траншеи уже несколько дней.
Балашов обратил на нее внимание случайно. Проходил мимо, увидел и бездумно пнул ногой. Так она удобно лежала - никак не удержаться. Он пнул, но банка только чуть сдвинулась и снова тяжело легла на место. А Балашов весь перекривился от боли и запрыгал на одной ноге.
- У, проклятая! Свинцом ты, что ли, набита, черт тебя подери! - ругнулся он и захромал дальше по важным своим, неотложным делам.
Так она и осталась валяться в отвале. Экскаватор кончил копать траншею, уже уложили трубы, и Балашов вызвал бульдозер - засыпать.
Трейлер с бульдозером пришел после обеда. Бульдозерист был знакомый - Кузьма Трофимыч, старый тощий дядька, необычайно косноязычный и удивительно при своем недостатке говорливый человек.
Зинка про него говорила:
- Драчливой корове бог рогов не дает! Он бы нас, братцы, до смерти заговорил, будь у него язык прямой и без сучков.
На это ей возражали, что кривым языком уморить куда легче.
Рассказывал Кузьма Трофимыч всегда одну и ту же бесконечную историю, ужасно многословно и нудно.
Все уже знали эту историю наизусть, но каждый раз вежливо выслушивали.
Все неоднократно слышали и про то, как его освободили из плена наши танкисты, и про то, как он, ошалевший от долгожданной свободы, стал запасаться продуктами.
Наверняка пережил он вещи гораздо более значительные, но по какой-то прихоти психики поразило его как раз это самое запасание.
Он говорил громко, волнуясь, порой совсем непонятно из-за обилия разных посторонних словечек и звуков.
Жесты его были странны и неестественны - казалось, вместо локтевых суставов у него шарниры.
Он рассказывал, как в первые минуты свободы увидел наконец обилие съестного. Это был кормовой, твердый, как камень, горох - взял целый мешок. Нес, нес - увидел сахар, высыпал горох, взял сахар. Потом глядит - сухари, высыпал сахар, набил мешок сухарями. Вдруг глядь - консервы, выбросил сухари, наложил консервов, потом глядит - колбаса, и так до бесконечности.
Наконец кто-нибудь обязательно спрашивал:
- Чего ж ты не поел-то сперва, а все грузил, как тот грузчик.
Тут Кузьма Трофимыч ужасно огорчался и говорил:
- В этом-то это, понимаешь, гу-гу, брательник, дело, бодай его, такое, это самое, - гороху-то, бодай его, сухого - хряп! От пуза! У-у! Заурчало! Пузо это, самое, выше носа, а кругом, самое, хоть гусиную печенку, хоть, понимаешь, мед, а не могу.
Каждый раз, рассказывая эту печальную историю, Кузьма Трофимыч так расстраивался, будто это было вчера.
Бригада над ним посмеивалась, но добродушно. И если кто-нибудь из новых начинал подкусывать Трофимыча всерьез, его живо осаживали. Делалось это четко и определенно - во второй раз шутник уже не решался демонстрировать свое чувство юмора.
О плене Трофимыч рассказывал очень неохотно.
Когда ребята помоложе приставали к нему с расспросами, он мрачнел, горбился и отвечал так невнятно и односложно, что спрашивающим быстро это надоедало, и они отставали.
- Страшно там, понимаешь, было, ребята. Человеку, самое это, так жить не надо, - говорил он.
Но однажды он все-таки рассказал одну историю.
И после этого рассказа к Трофимычу больше не приставали.
Огромного роста, очень красивый блондин, капо Вторник был изощренно, сладострастно жесток. Ходил с куском резинового шланга в руке. Внутрь шланга была насыпана мелкая свинцовая дробь. Одного удара было достаточно, чтобы сбить на землю любого, самого крепкого человека. Бить старался по шее или по ногам. Выбирал самых здоровых, калечил. И все время ласково, добродушно улыбался. Очевидно, он был не совсем нормален, маньяк, садист.
Вторником называли его потому, что раз в неделю, во вторник, он убивал. Публично забивал насмерть тщательно отобранную за неделю жертву. Обычно самого здорового, самого сильного человека.
Множество раз его пытались уничтожить, но он был хитер, предусмотрителен и всегда начеку.
И вот эта гадина в человеческом образе, этот палач по призванию и страсти попался в руки пленных.
За несколько часов до прихода наших охрана разбежалась. Вторник не успел, замешкался. Он выл, катался по земле, целовал ноги бывших узников, а люди, переполненные ненавистью, гадливостью и гневом, не знали, что с ним делать.
Убить его просто так не хотелось, он не заслужил легкой смерти, а мучить они не умели.
В него плевали, он не утирался.