10. ДОЛОЙ ВОЙНУ
Утром полк встал на позицию. Подпоручик Барановский со своей ротой был поставлен для охранения правого фланга полка в небольшом лесочке. Часов в десять утра, когда солнце было уже высоко, красные повели наступление по всему участку N-ской дивизии. Наступили медленно, нерешительно, осторожно нащупывали противника, старались обнаружить его слабые места. С их стороны работала легкая батарея, посылавшая редкие очереди шрапнели. Наступающие цепи были далеко, стреляли редко, перебегали целыми отделениями и взводами. Во время их перебежек белые усиливали огонь, и пулеметы выпускали небольшие очереди. Барановский сидел в лесу около небольшого пня и чутко прислушивался к начинавшейся музыке боя. Легкий ветерок тянул вдоль фронта, и свист пуль от этого был особенно мелодичен. Он совершенно не походил на обычный визгливый звук полета пули. Пули летели редко, и похоже было на то, что какие-то маленькие птички с нежным посвистыванием пролетают над головой. Иногда они летели поодиночке, иногда быстро проносились целыми стайками. Барановский слушал и улыбался, потом вдруг сам заметил свою улыбку и подумал: "Вот она, смерть-то, какой красивой, певучей иногда бывает. Так, пожалуй, и умрешь смеясь. Залетит эдакая певунья в висок, и крышка. Останется от жизни человека только несколько строк в очередном номере газеты, что, мол, вот подпоручик такой-то, пал в бою тогда-то, под деревней такой-то, и все".
Цепи наступающих медленно, но упорно приближались. Перестрелка усиливалась. Часто и нервно стали строчить пулеметы. Заработала белая артиллерия. Снаряды с визгом и воем летели через головы пехоты, глухо лопались над цепями противника. Красная батарея начала нащупывать белую. Белая стала отвечать. Завязалась артиллерийская дуэль. Пехота смеялась. Солдаты, улыбаясь, говорили:
– Слава те господи, артиллерия с артиллерией сцепилась. Пускай друг другу ребра ломают, только бы нас не шевелили.
Мотовилов ходил сзади цепи своей роты и считал разрывы снарядов.
Ба-бах! Ба-бах! Ба-бах! – стреляла белая.
Мотовилов загибал четыре пальца и прислушивался. Через некоторый промежуток времени слышался характерный звук разрывов:
Пуф! Пуф! Пуф! Пуф!
Офицер разгибал все четыре пальца и, смеясь, кричал:
– Слышали, ребята, как наши-то наворачивают? Все четыре лопнули. Хороши английские подарочки. Это тебе не социалистические, по восемь часов деланные.
Мотовилов был почему-то убежден, что в Советской России все работают только восемь часов в день, он думал даже, что и красные части дежурят в первой линии не более восьми часов в сутки.
Ба-бах! Ба-бах! Ба-бах! Ба-бах! – отвечала красная.
Мотовилов настораживался.
– Ага, тоже четыре. А ну-ка, сколько лопнет?
– Пуф-виуж! Пуф-виуж! П! П! – падали снаряды красных.
– Эге, скудно, товарищи, – орал офицер, – только два. Скудно! Скудно!
– Бах! Бах! Бах! Бах! – неожиданно слева часто заговорила вторая белая, и тут же правее, позади нее, ухнуло первое орудие тяжелой мортирной.
– Б-у-у-у-х! Буль, буль, буль! – басисто булькая и визжа, пролетел шестидюймовый, глухо рявкнув, лопнул на том берегу реки, поднял облака черного дыма и пыли. Красная батарея замолчала. N-цы кричали:
– Красным жара! Не по вкусу гостинцы-то пришлись?
Красная батарея, нащупанная противником, занимала новую позицию. Медленно, одиночными перебежками ползли вперед красные цепи. N-цы открыли частый огонь. Пулеметы трещали без умолку. Барановский сидел у пня, смотрел в спину дремавшего перед ним стрелка. Ему казалось, что стоит он на большом городском дворе, а кругом на домах сидят кровельщики и со всей силой бьют молотками по раскаленному полуденным солнцем железу крыш.
– Трах! Грах! Грох! Грох! – гремели кровельщики. Воздух делался нестерпимо горячим, душным. Тело нервно вздрагивало. Руки покрывались липкой испариной. Во рту сохло. Сердце пугливо, неровными скачками колотилось в груди. Барановский сделал несколько глотков из фляжки. Вода была теплая, пахла болотом. Офицер поморщился. Стрелки спокойно лежали в цепи. Одни курили, повернувшись вверх животом, другие сладко дремали, положив головы на винтовки, некоторые совсем спали, некоторые вели между собою тихие беседы. Рыжебородый, пуская колечки махорки, говорил молодому отделенному:
– Вот что хошь делай, Ваня, хошь трусом меня называй, хошь как, а не могу я перед боем успокоиться. Ведь не впервой уж, кажись бы, ан нет. Сердце замирает, екает. Жена чего-то мерещится, детишки. Все думаю – убьет. Ох, боюсь, Ваня. Пожить еще охота.
Отделенный позевывал:
– Ничаво, Петрович, это только до первого выстрела, а там все забудешь.
– Что верно, то верно, парень. Как зашумит, зачертит это вокруг тебя, так все забудешь. В бою я ни о чем не думаю. Правда, правда! Вот только намеднись под Зюзиным, как бежали мы в атаку, так мальчонка ихний попался на поле, доброволец, шибко раненный. Лежит он этак и жалостливо стонет. А на глазах слезы. Ох, маленько у меня сердце захолонуло. Сын ведь он мне, думаю. Ах, совсем ведь мальчонка был. Помер, наверно.
Рыжебородый тяжело вздохнул. Рота бездействовала, была укрыта от взоров противника. Смутное предчувствие близкого боя томило молодого офицера. Безотчетная тоска сжимала грудь, колола сердце. Леденящий холодок пробегал по спине. Нервы натянулись. День был облачный, серенький, прохладный, а подпоручику казалось, что погода невыносимо жаркая и, день душный, как перед грозой. Неожиданно появился Фома с котелком горячего супа:
– Господин поручик, обедать пора. До нас еще не скоро дело дойдет, подзаправиться не мешает.
Фома стоял перед офицером с котелком и куском хлеба в руках, смотрел на него живыми узенькими глазами. Напряженность одиночества разорвалась. Спокойствие вестового моментально передалось офицеру. Плотная, крепкая фигура вестового как бы говорила офицеру, что бояться, в сущности, нечего, что жить нужно всегда и везде не унывая, что всякие страхи и печаль только причиняют лишние страдания. Барановскому стало немного стыдно, что он малодушничал, пока сидел один,
– А ну, давай, Фомушка, похлебаем супчику. Спасибо тебе, родной, за заботу твою.
Вернулось спокойствие, появился аппетит. Суп казался очень вкусным. Подъехал ординарец с приказанием от командира батальона. Офицер быстро прочел з небольшой клочок бумаги, молча кивнул головой. Солдаты в цепи беспокойно завозились. Спавшие проснулись. С тревогой смотрели на командира. Цепь угадывала, что приказание получено боевое. Толстый, белобрысый взводный первого взвода, доброволец Благодатное, судорожно позевывал. Нервно тряс головой.
– Ах ты, господи, когда это кончится? В германску три года отбрякал и тут опять другой год. А ведь есть, которые сидят в тылу и пороха не нюхали. А-а-а бр! – взводный еще раз позевнул.
– Бррр! Ааа! Скучна!
– Сейчас наступать, видна, пойдем? – спросил Благодатнова молодой сибиряк, несколько дней только служивший в N-ском полку.
– Н-да, а-а-а, по-видимости што так. Фу ты, провалиться бы тебе, весь рот зевота разодрала!
Взводный утер рукавом заслезившиеся глаза.
– Значит, дома побываю. Наше село-то вон видать. Всего десять верст.
– Побываешь, коли красных вышибем. Стрелки стали вставать из окопчиков, мочиться. Мочилась почти вся рота. Барановский торопил:
– Скорей, скорей, ребята, оправляйтесь! Время не ждет.
Рота змейкой поползла на опушку. Позиция Барановским была выбрана удачно – наступающие попали под жестокий фланговый огонь его роты. Красные заколебались, цепи их немного смешались, малодушные побежали назад. Электрический ток пронесся по цепи белых, и вся она, без команды, движимая стихийным порывом, вскочила, заревела:
– Ура-а-а!
Красные молча поднялись и побежали. Сейчас же перед бегущими появились на лошадях командиры, комиссары. Блеснули револьверы. Цепь остановилась, поверпулась к атакующим. Белые не добежали до красных шагов тридцать. Остановились. Дышали тяжело. Колючий забор штыков застыл. Бледные щеки, небритые подбородки. Холодный пот капал на гимнастерки. Глаза, удивленные и тревожные, хватали противника, прыгали, метались, ждали удара. Через минуту должно было случиться огромное, важное. Нужно было только сдвинуться с мертвой точки. Отодрать от земли прилипшие свинцовые ноги. Кинуться вперед. В горле колючим комком взяли храпящие вздохи. Барановскому казалось, что он слышит глухой стук сердец и шум крови, быстрыми струйками бегущей под кожей.
"Сердца – это машины, – думал офицер. – Вот они стучат: тук, тук, тук, тук, и кровь, как вода по трубам, послушно бежит по телу. Вот сейчас штыки вонзятся в живое мясо, – молниями метались мысли Барановского, и, как водопроводные трубы, лопнут жилы, потоками хлынет на траву горячая красная кровь".
Секунды. Молчание. Неподвижность.
– Товарищи, вперед! Ура! – рыжая лошадь комиссара бросилась, уколотая шпорами.
Острый колющий забор рассыпался. Белые дрогнули, побежали. Жириновский бежал со своей ротой и удивлялся своему спокойствию. Бежал он ровно, не торопясь, как на ученьи, с поразительной ясностью видел напряженные лица солдат и офицеров. А когда мимо него, сопя, задыхаясь и путаясь в длинной шашке, пробежал сломя голову толстый капитан, командир батальона, то ему даже стало смешно. Сзади хлестало дружное "ура" красных и крики:
– Кавалерию вперед! Белые банды бегут! Кавалерию вперед!
Тысячи ног тяжело топали по полю. Красные остановились. И сейчас же воздух наполнился резким свистом и жужжанием пуль. Некоторые из бегущих стали торопливо, ничком, падать на землю. Валяясь, стонали, кричали:
– Братцы, ранило! Не оставьте! Санитар! Санитар! Раненых подбирать было некогда. Командиры вскочили на лошадей.