Сергей Сартаков - Горит восток стр 68.

Шрифт
Фон

Верноподданническую телеграмму государю-императору составляем и письмо к генерал-губернатору, - сказал он доверительно, выписывая пальцем какие-то буквы на скатерти, - так ежели и тебе надо о чем… - он многозначительно поднял указательный палец кверху, - обдумай. Запишем. За богом молитва, за царем служба не пропадают. Понял?

Спасибо. Роман Захарович! Безусловно найдется.

Давай. На завтра манифестацию к городской управе объявим. Так ты всех своих рабочих выгони на нее. Да чтобы гладко все было. Горлодеров не надо.

Постараюсь, Роман Захарович.

Когда Маннберг вернулся на место, Киреев уже отточил свой ответ:

Это вы верно сказали насчет барона Бильдерлинга, Густав Евгеньевич?

Что за вопрос! Да, это мой двоюродный брат! А вы неужели и вправду серьезно решили, Павел Георгиевич?

У меня есть племянник, - чтобы не дать закончить Маннбергу и не потерять приготовленную фразу, поспешил Киреев, - поручиком в третьем Сибирском корпусе служит. Вполне возможно, что корпус этот будет выдвинут па передовые позиции и молодому офицеру, не имеющему так называемых отличий…

Крест он сразу получит, - безапелляционно перебил его Маннберг, - это я вам, Павел Георгиевич, гарантирую своим честным словом.

22

Через любовь, ожидание, боль дается матери счастье - иметь ребенка.

Теплый вечер над цветущим лугом, где каждая травинка ласково гладит щеку; запыленные на дорогах и обрызганные ночной росой башмаки; розовая заря, встреченная на скамеечке у бог весть чьего дома, куда неведомо как забрели ноги, и ласковый, один только в мире хороший такой, голос любимого…

День в заботах о доме, о муже, когда хочется сделать так много, а времени не хватает; и вечер над шитьем, когда глаза смыкаются от усталости и пальцы исколоты иглой, а до смешного маленькая рубашечка еще не готова; и ночь, чуткая в своем ожидании, и радостное ощущение новой жизни, первые легкие толчки под сердцем…

И снова вечер, влажная от страха рука па руке мужа и сварливая суета повивальной бабки; и ночь - сердце, замирающее от боли; потом рассвет, прохладная подушка - и под рукой маленькое теплое тельце, тоненький крик.

И когда пройдут полгода, и год, и два года, и малыш побежит по свежевымытому полу, крикнет: "Мама!" - и, уткнувшись всклокоченной головенкой в колени матери, засмеется долгим, радостным смехом - разве не вспомнятся ей все те трудные ночи, какие пришлось пережить, чтобы дождаться этого счастья? Но боль, и тревоги, и страх ожидания - тогда все забудется. Останется в памяти только любовь. Потому что без любви человеку в мире жить невозможно…

Груня Мезенцева, разостлав на полу одеяло и разбросав по нему все, какие были, подушки, играла с сыном. Они то прятались друг от друга, то начинали бороться, и Груня опрокидывалась на спину, а маленький Саша торжествующе похлопывал ее по надутым щекам ладошками, то садились рядком и смеялись, не зная отчего, и не в силах остановиться.

Ваня пришел с работы вовремя. После того как осенью он попался в облаву, его вскоре же уволили с железной дороги. Под арестом тогда продержали недолго, обвинить в подпольной деятельности не нашлось прямых улик, а подозрения были. Киреев подсказал Маннбергу: надо уволить. После долгих поисков работы Ваня нанялся слесарем на вальцовую мельницу к Василеву.

У Груни было все давно приготовлено, и пока муж в углу над тазом с горячей водой отмывал руки, она по-прежнему забавлялась с маленьким Сашей. Знала - прибежит к ним сейчас отец и, забыв про обед, начнет подбрасывать под потолок сына, наслаждаясь его испугом. А потом подхватит ее на руки и закружится по избе. Все силу свою проверяет, говорит: "Поднимаю - значит, силен".

Но в этот раз Ваня тихо подошел к ним и, взяв на руки сына, притянул за плечи Груню к себе.

Она вдруг остро почувствовала в этом что-то тревожное.

Ваня!.. Ванюшка, что случилось?

Ничего… Так это я… Давай, Груня, будем обедать.

Ничего?

Нет… ничего.

Груня собрала на стол. Они быстро поели. Настоящего разговора как-то не получилось. Ваня смеялся, а видно было, что ему не смешно.

Ваня, голубчик, правду скажи мне!

Что ж, Груня, ладно. - Он отодвинул недопитый стакан чаю. - Война с Японией началась.

У Груни тягостно заныло сердце.

Господи, кому нужна она? Кто столкнул людей? А ты, Ваня?

Он опустил вниз глаза, расстегнул пуговицы на воротнике рубашки.

Меня, Груня, наверно, на днях возьмут в солдаты. Я ведь запас первой очереди, а на железной дороге теперь не работаю.

Подбежал Сашка, взобрался к нему на колени. Обняв шею отца, что-то весело болтал. Потом начал теребить, пощипывать его тонкие усики. Ваня не выдержал, рассмеялся, выбежал из-за стола, бросил сына в груду мягких подушек, сам упал с ним рядом. Щекоча его под мышками, приговаривал:

Ой, расти, Сашка, скорее! Ой, мужик, расти скорее! За меня тут главным хозяином останешься…

Сашка изнемогал от щекотки. Груня прибирала посуду со стола, поглядывала на барахтающихся в подушках "мужиков", и слезы одна за другой катились у нее по щекам. Вот только-только жизнь какая-то стала складываться. Пусть бедно живут и голодно иной раз бывает, а семья - сын, все вместе, и радостно, хорошо… Ну кому, кому нужна война эта? Убивать друг друга, - а за что?

Груне о многом хотелось поговорить с мужем. Она торопилась прибрать скорей со стола. Но семейный разговор не состоялся. Пришел Порфирий. А вслед за ним еще и Лавутин с Петром. Груня взялась ставить самовар. Лавутин отобрал у нее из рук ковшик.

Не хлопочи. Какой тут чай! Так посидим, поговорим немного.

Мужчины уселись вокруг ненакрытого стола. Груня увела сына, чтобы он не мешал взрослым, стала укладывать его в кроватку.

Выходит, война началась не на шутку, - сказал Порфирий, - большая будет война. Я шел, по улицам манифесты расклеивают.

Чего там по улицам! - Лавутин нашел на столе хлебную крошку, едва поймал ее своими негнущимися, жесткими пальцами. - Всем рабочим приказано завтра после обеда к церкви прийти, с иконами, с портретами Николашки. Молебен большой станут служить, а потом манифестация к городской управе пойдет. "Ура" государю-императору будем кричать. Дескать, рады мы очень, что ваше величество погонит нас на убой.

А что, если нам сговориться, своим, надежным, да вместо "ура" закричать: "Не хотим войны, не хотим кровь проливать!" - предложил Ваня.

Закричать можно, а что из этого выйдет? - возразил Петр. - Ты пойми: завтра там вся полиция, все жандармы, все казаки, все шпики будут. Не закричать, шепотом сказать - и то сразу заметят, запишут. Так чего же нам самим, добровольно, в тюрьмы садиться? Это все равно что просто так прийти, скажем, к Кирееву и заявить ему: "Я с царской политикой не согласен, арестуйте меня". Нет, Ваня, так делать нельзя.

Сам теперь понимаю, что глупость сказал, да ведь и "ура" тоже кричать не хочется.

Вот это другое дело, - сказал Петр, - вот об этом надо подумать. Чтобы как у Пушкина в "Борисе Годунове" получилось: "Народ безмолвствует". Кто крикнет: "Долой царя!" - того записать можно, а кто ничего не закричит, того не запишешь. И выйдет: посмотреть - густо, а послушать - пусто.

Крикунов тоже найдется, - махнул рукой Лавутин и потянулся еще за одной крошкой, оставшейся на скатерти, - всяких крикунов, и из рабочих даже.

А это нам тоже пригодится, - заметил Петр, - вернее будем знать, кого надо остерегаться. Хорошо, если бы Вася Плотников из Комитета сюда подъехал, привез бы с собой прокламации или помог нам самим тут составить. Надо с первых дней войны показать к ней свое отношение. Не знаю, как "Искра" теперь на войну отзовется, а за последнее время стала - хоть вовсе ее не читай.

Как Ленин ушел из "Искры", - сказал Лавутин, - так и печатается в ней только болтовня всякая, вроде буткинской.

Долго нет его, Буткина-то, - проговорил Порфирий. - Однако скоро уже должен бы выйти он из тюрьмы.

На полгода сажали его. Значит, скоро. II вот, попомни мое слово, - пристукнул тяжелым кулаком по столу Лавутин, - то, что в тюрьме посидел, оп себе обернет в пользу: вот, дескать, честно боролся за рабочее дело и пострадал - верьте теперь каждому моему слову.

Не проведет, - решительно сказал Петр, - разоблачать его будем.

Саша заснул в кроватке. Груня заботливо поправила подушку, подвернула под бочок ему одеяло. Она все время прислушивалась к разговору мужчин.

Не сердитесь на меня, ежели я помешала, - несмело подходя к столу и становясь за спиной у мужа, сказала Груня. - Слышала я ваш разговор, а неясно мне, за что война началась. Объяснили бы хоть! Или мне знать не положено?

Почему не положено? - охотно откликнулся Лавутин. - Давай садись в круг с нами, Груня. Я за женское равноправие. Не знаю, как муж твой думает.

Ну, я чего же, - залился румянцем Ваня, - я и всегда… - Он подвинулся, давая жене место рядом с собой.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке