- Прозрел, сынок, прозрел, Боря! Увидел землю по весне, красоту ее безмерную, правду-мудрость божию почувствовал, и испугал меня грех мой, придавил своей силою, и прозрел, Боря, прозрел!
- Та-ак, - говорит тяжело Борис, не отводя хмурых своих глаз от отца. - А над землей, пока вы спасаетесь, люди справедливость свою строят, без бога, бога к чертям свинячьим послали, старую ветошку!.. Впрочем, не то!.. - Вы, папочка, случайно не знаете, что такое прогрессивный паралич?
Сразу меняется лицо отца, становится трусливым и жалким, и старик откидывает худое свое тело от сына к стенке.
- Опять? опять смущаешь? - говорит он одними губами. - Не знаю…
Сын тяжело поднимается около отца.
- Слушай! Не кривляйся, отец, - слышишь?! Говори!..
- Не знаю я!
- Говори!
Князь Борис большою своей рукой берет кудлатую бороду отца.
- У меня сифилис. У Егора сифилис. Константин, Евпраф, Дмитрий, Ольга, Мария, Прасковья, Людмила - умерли детьми, якобы в золотухе. Глеб - выродок, Катерина - выродок, Лидия - выродок! - одна Наталья человек… Говори, старик!..
Отец ежится, судорожно охватывает иссохшими своими руками руку Бориса и плачет, - морщась, всхлипывая, по-детски.
- Не знаю я, не знаю!.. - говорит он злобно. - Уйди, большевик!
- Прикидываешься, святой!
Горят у темных образов тусклые лампады и тонкие светлые свечи. Ладаном пахнет и кипарисовым маслом. Вскоре князь Борис возвращается к себе, становится к печке, прижимает к мертвому ее печному холоду - грудь, живот, колени и так стоит неподвижно.
И -
- РАЗВЯЗКИ -
В комнате Лидии Евграфовны горят свечи. Баулы раскрыты, на стульях, на креслах разложено белье, платья, книги без переплетов, саквояжи, ноты. На столе лежит смятая телеграмма, - Лидия берет ее и читает вновь:
"Здоровье целую Бриллинг".
Губы дергаются больно, телеграмма падает на пол.
- Здоровье. Пью здоровье! Пьет мое здоровье! Старуха, старуха!.. Глеб!..
Звонки. Истерика. Глеба нет. Марфуша бежит за водой.
- Старуха! Старуха! Все ненужно! Пьет здоровье. Здоровье! ха-ха!.. Уйдите, уйдите все! Я одна, одна…
Лидия Евграфовна лежит с полотенцем на голове. Губы Лидии дергаются больно, глаза закрыты. Лидия долго лежит неподвижно, затем берет из саквояжа маленький блестящий шприц, поднимает юбки, расталкивает белье на колене и впрыскивает морфий. Через несколько минут глаза Лидии влажны в наслаждении, и все не перестают судорожно подергиваться губы. Желтые сумерки.
Катерина уходила в город. Почти бегом, с губами, сжатыми в испуге и боли и в боязни разрыдаться, входит она в комнату Лидии Евграфовны. В ее глазах непонимание и ужас. Лидия лежит с полузакрытыми глазами.
- Что? почему так рано? - в полусне шепчет Лидия.
- У меня… у меня… доктор сказал… наследственный… позорная болезнь!
- Да? Уже? - шепчет безразлично Лидия, глядя безразличными своими полузакрытыми глазами куда-то в потолок.
День цветет зноем и солнцем, и вечером - желтые сумерки. Бьют успокоенно, как в Китеже, колокола в соборе - дон! дон! дон!.. - точно камень, брошенный в заводь с купавами. И тогда в казармах играют серебряную зорю.
Глеб встретил Наталью около Старого Собора, за парком, - она шла с обхода в больнице, ее провожал Архипов, и Архипов сейчас же ушел.
- Наталья, ты уходишь из дома? - сказал Глеб.
- Да, я ухожу.
- Наташа, ведь дом умирает, нельзя так жестоко! Ты одна сильная. Тяжело умирать, Наташа.
- Дом все равно умрет, он умер. А я должна жить и работать. - Умирать? - и Наталья говорит тихо: - Надо что-то сделать, чтобы умереть. Я курсисткой, девушкой, много мечтала. А вон у того, что шел со мною, застрелился отец, и сын знал, что отец застрелится. Что думали они перед смертью, - они - отец и сын? Сын старался наверное только думать, чтобы не страдать.
- Ты любишь Архипова?
- Нет.
- Как… как девушка?
- Нет. Я никого не люблю. Я не могу любить. Я не девушка. Любить нельзя. Это пошлость и страдание.
- Почему?
- Девушкой, на курсах, я мечтала, ну да, о юноше. Встретила, полюбила, сошлась и должна была родить. Когда он, тот, меня бросил, я была, как бабочка с обожженными крыльями, и я думала - мои песни спеты, все кончено. Но теперь я знаю, что ничего не кончено. Это жизнь. Жизнь не в сентиментальных бирюльках романтизма. Я выйду замуж, должно быть. Я не изменю мужу, - но я не отдам ему души, лишь тело, чтобы иметь ребенка. Это будет неуютно, холодно, но честно. Я слишком много училась, чтобы быть самкой романтического самца. Я хочу ребенка. Если бы была любовь, помутился бы разум.
- А молодость, а поэзия?
- Когда женщина, ребенок, - ей и молодость, и поэзия. Очень хорошо - молодость. Но когда женщине сорок лет - у нее нет молодости в силу естественных причин.
- А тебе сколько лет, Наташа?
- Мне двадцать восемь. Мне еще жить. Все, кто жив, должен идти.
- Куда идти?
- В революцию. Эти дни не вернутся еще раз.
- Ты… Ты, Наталья…
- Я большевичка, Глеб! Ты теперь знаешь, Глеб, как и я знаю, что самое ценное - хлеб и сапоги, что ли, - дороже всех теорий, потому что без хлеба и мастерового умрешь ты и умрут все теории. А хлеб дают мужики. Пусть мужики и мастеровые сами распорядятся своими ценностями.
Вечером около дома Ордыниных пусто. Хмурый, большой, крашенный охрой и сейчас зеленоватый, облупившийся, осевший, - смотрит дом, как злой старичище. Когда Глеб и Наталья стоят на парадном, Глеб говорит:
- Тяжело умирать, Наташа! Ты обратила внимание, у нас в доме потускнели и выцвели зеркала, и их очень много. Мне страшно все время встречать в них свое лицо. Все разбито, все мечты.
И когда идут они по каменной лестнице, мимо железных, за семью замками, дверей кладовых, наверху в доме гудит выстрел: - это стреляется князь Борис. А сейчас же за выстрелом, из залы, по всему дому несется победный Интернационал - и гнусно, пошлейшим мотивчиком, вплетается в него "Юберхард унд Кунигунде".
Глава III
О СВОБОДАХ
ГЛАЗАМИ АНДРЕЯ
И опять - та ночь: -
Товарищ Лайтис спросил:
- Где здесь езть квардира овицера-дворянина-здудента Волковися?
Андрей Волкович безразлично ответил:
- Обойдите дом, там по лестнице во второй этаж! - сказав, позевнул, постоял у калитки лениво, лениво пошел в дом, к парадному входу,-
и -
и -
радость безмерная, свобода! Свобода! Дом, старые дни, старая жизнь, - навсегда позади, - смерть им! Осыпались камни насыпи, полетели вместе с ним под обрыв (шепнул ветер падения: гвиу!..), и рассыпалось все искрами глаз от падения, - и тогда осталось одно: красное сердце. Что-то крикнул дозорный наверху, а потом: костры голодающих, шпалы, обрывок песни голодных и вода Вологи. - Свобода! свобода! Ничего не иметь, от всего отказаться, - быть нищим! - И ночи, и дни, и рассветы, и солнце, и зной, и туманы, и грозы, - не знать своего завтра. И дни в зное - как солдатка в сарафане, в тридцать лет, - как те, что жили в лесах, за Ордыниным, к северному небесному закрою: сладко ночами в овине целовать ту солдатку.
Манит земля к себе маями, - в мае, в рассвете, в тумане, девушке - полежать на земле, и уйдешь в землю: притягивает земля. И первый же вечер, когда Андрей пришел на Черные Речки, в Поперечье, к нему постучали в оконце девушки и крикнули:
- Андрюша, выходи гулять! Метелицу играть будем! - рассыпались девичьи смешки и прыснули от оконца.
Андрей вышел из избы. В зеленых сумерках, за церковью, на холме, над обрывом, стояли девушки в пестрых платьях и в белых платах, и около них взъерошенными черными силуэтами торчали парни.
- Выходи! не бойся! Метелицу играть будем! Стала на минуту тишина. Вдалеке кричали коростели. Затем зазвенела разом наборная:
Чи-ви-ли-ви-ли-ви-ли!
Каво хочешь бери!..
Стоит елочка на горочке,
На самой высоте!
Создай, боже, помоложе,
По моей, по красоте-э…
Вечер был тихий и ясный, с белыми звездами. Никола, что на Белых-Колодезях, - церковь казалась синей, строгой, черная высокая ее крыша и крест уходили в небо, к белым звездам. Были над рекой и полоями тишина и мир. Был смутный, зеленый шум, и все же стояла тишина, - та, которую твйрит ночь. И всю ночь до хрустальной зари пели девушки. И ночью же пришла гроза, шла с востока, громыхала, светила молниями, дождь прошел грозный, поспешный, нужный для зеленей. Андрей бродил эту ночь по откосам. - Другая жизнь! Быть нищим. Ничего не иметь. От всего отказаться.
Церковь Николы, что на Белых-Колодезях, сложена из белого известняка, стояла на холме, над рекою. Некогда здесь был монастырь, теперь осталась белая церковь, вросшая в землю, поросшая мхом, со слюдяными оконцами, глядящими долу, с острой крышей, покосившейся и почерневшей - погост Белые-Колодези. С холма был широкий вид на реку, на заречье, на заречные синие еловые леса, на вечный простор. Вокруг погоста росли медностволые сосны и мох. Из земли, справа от церковных ступенек, бил студеный ключ, вделанный в липовую колоду (от него и пошло название Белые-Колодези), - ключ столетиями стекал под откос, пробил в холме промоину, прошел проселок, - с той стороны на откосе под веретием расположилась усадьба князей Ордыниных. За рекою в лесах лежало село Черные Речки. Одиноко высилась лысая гора Увек. И кругом леса, леса к северному закрою, и степи, степи - к южному.