- Вот тебе! Пошел вон и не смей от себя выходить. Не смей на музыке играть. Пошел вон! Молчать!
Егор согнувшись уходит. И тогда по комнатам несется свирепый крик Бориса:
- А я вот не хочу молчать! Вам пора помолчать! Надоело! Будет!.. Елена Ермиловна, Еленка! беги к Егору, крыса, и скажи, что я, Глеб, Наталья, - мы протестуем! беги, крыса!.. Мать, купчиха, ты!.. берегись!.. Марфа! водки!.. Мать, полканша, купчиха, - пойми твоим медным умом, что все мы с твоими робронами летим к черту!.. К черту, к черту все!.. Аа-ах!.. Егор, иди, сыграй, сыграй Интернационал!
- Молчать, большевик! Я мать, я учу!.. Я кормлю!
- Что-о?! ты кормишь?! краденое кормит, - грабленное!.. Марфа, водки!..
--
В темной комнате княгини - темно, обильно наставлены шкафы, шифоньерки, комоды, две под балдахином кровати. На темных стенах, в круглых рамках, головные висят выцветшие портретики и фотографии. Сумрачно опущены на окнах гардины. В золотых очках, княгиня стоит у раскрытого своего секретера, раскрыты пред ней отчетные ее книги: "Провизiонная", "Бой посуды", "Разсчетъ прислуги", "Бѣльевая", "Одежная", "Дѣтская".
В "Бой посуды" княгиня вписывает:
"Тоня разбил один стакан".
В "Дѣтскую":
"Наказан Егор, Наталья сошла с ума уѣзжатъ въ больницу жить изъ родительскаго Дома. Богъ ей Судiя, въ подарокъ Ксенiи десять ру."-
В "Бельевую" и "Одежную" княгиня вписывает проданное татарам и на базаре, и сумму ставит на приход в "Приходо-расходную".
И княгиня плачет. Княгиня плачет, потому что она ничего не понимает, потому что железная ее воля, ее богатство, ее семья - обессилели и рассыпаются, как вода сквозь пальцы.
- Вот в том тюрнюре, что продали сегодня, - говорит она в слезах Елене Ермиловне, - я в первый раз увидела княгиню-мать, когда приезжала невестой. У меня тогда была сирень в волосах, а был январь.
Впрочем, скоро княгиня уже не плачет. Она стоит у секретера с пером в руках, опираясь локтями о свои книги, и рассказывает о давно ушедшем, цепляя одно за другое, родное, свое, давно-и так недавно - прошедшее.
- Был у нас помещик, Егоров, полковник в отставке, охотник, девяти вершков. Приехал в усадьбу и - ни к кому… взял с деревни двух сестер-девок и обеих клал с собой спать, и по целым неделям пьянствовал, а то на неделю в лес на охоту. И ни к кому!.. Священник у нас был, от пьянства заговаривал, очередь к нему, вся паперть в пробках, - значит, перед заклятьем последний раз… Отец Христофор. Отец Христофор поехал к Егорову, уговаривать. Егоров визит отдал - в церковь к обедне приехал, послушал пение, да как заплачет, да как к священнику в алтарь, да татаркой отца Христофора, - в алтаре!.. И опять к своим девкам. Потом увидел меня на дороге и - сошел с ума, девок-сестер прогнал, остепенился, стал вести знакомство с помещиками, пить бросил, на балы ездил. Мне письма писал… А один раз приехал на бал - в шубе, и в чем мать родила - и потом в молитву опять ушел, а девки опять к нему…
И княгиня, и Елена Ермиловна глубоко вздыхают.
- Все, сестрица, теперь плошает… все, - говорит со вздохом Елена Ермиловна.
- Это верно, сестрица. Раньше не так было… раньше…
- Опять же супруг ваш, сестрица, от миру отказались.
- У князей Ордыниных все так. И отец Ордынин тоже так… Бывало, князь…
- Опять же детки, забота… Вон Антон Николаевич опять меня обругали черным словом.
- Каким?
- Шпиёнкой, сестрица.
--
И опять по всем комнатам ходит Марфуша и говорит безразлично:
- Уж накрыто на столе… Сейчас первое подам… Мамочка браняца!..
Обильное, знойное солнце идет в большие, закругленные вверху, окна зала, от света пустынным кажется зал. Глеб сдвинул свои эскизы в угол, загородил их ширмой: там, к стене обороченная, стоит его богомать. Глеб сидит за ширмой на окне, тихо в зале, от папиросы идет синий дымок. Тихо отворяется высокая двухстворчатая дверь, и осторожно идет к роялю Егор.
- Глебушка, не могу удержаться. Прости.
- Играй, Егорушка. Егор опускает модератор, играет что-то свое, тоскливое безмерно и целомудренное.
- Это я, Глебушка, для Натальи сочинил. Про нее… Матушка услышит…
- Играй, играй еще, Егорушка…
- А знаешь, Глеб!.. Знаешь, Глеб!.. Хочется мне на весь мир, без модератора, Интернационал заиграть!.. и - и вплести в него потихоньку "Гретхен", как Петр Верховенский у губернаторши в "Бесах", - это для матушки!.. и - для Бориса! А-эх!..
Глеб думает об архангеле Варахииле, платье которого в белых лилиях, - и больно вспоминает о матери… В темной комнате матери на стенах висят головные портретики, уже выцветшие и в круглых золоченых рамках; потолки в комнате матери закопченные, в барельефах амуров, и стены в штофных обоях. В комнате матери, перед княгиней-матерью, Глеб опускается на колени, протягивает молитвенно руки и шепчет больно:
- Мама, мама!..
У подъезда звонят, приносят из Москвы телеграмму Лидии Евграфовне:
"Здоровье целую Бриллинг".
Лидия шлет Марфушу с обратной телеграммой, и из кладовой в мезонин тащат баулы.
ДВЕ БЕСЕДЫ. СТАРИКИ
Знойное небо льет знойное марево. Зноясь на солнце на пороге у келий черный монашек старо-русские песни мурлычит. В темной келии высоко оконце в бальзаминах, несветлы стены, кувшин с водою и хлеб на столе среди бумаг, - и келия в дальнем углу, у башни, мохом поросшей. Попик, мохом поросший, сидит у стола на высоком табурете, и на низком табурете сидит против него Глеб Евграфович. Черный монашек песни мурлычит,-
Э-эх, во субботу, да день ненастный!..
Зноет солнце, пыльные воробьи чирикают. Глеб говорит тихо. Лицо попика: просалено замшей, в серых волосиках, глазки смотрят из бороды хитро и остро, из бороды торчит единственный пожелтевший клык, и голый череп, как крышка у гроба. Слушает хитренький попик.
- Величайшие наши мастера, - говорит тихо Глеб, - которые стоят выше да-Винча, Корреджо, Перуджино - это Андрей Рублев, Прокопий Чирин и те безымянные, что разбросаны по Новгородам, Псковам, Суздалям, Коломнам, по нашим монастырям и церквам. И какое у них было искусство, какое мастерство! как они разрешали сложнейшие живописные задачи… Искусство должно быть героическим. Художник, мастер - подвижник. И надо выбирать для своих работ величественное и прекрасное. Что величавее Христа и богоматери? - особенно богоматери. Наши старые мастера истолковали образ богоматери, как сладчайшую тайну, духовнейшую тайну материнства - вообще материнства. Недаром и по сей день наши русские бабы - все матери - молятся, каются в грехах - богоматери: она простит, поймет грехи, ради материнства…
- Ты про революцию, сын, про революцию, - говорит попик. - Про народный бунт! Что скажешь? - Видишь, вот хлеб? - есть еще такие, приносят понемножку! А как думаешь, через двадцать лет, когда все попы умрут, что станет?.. через двадцать лет!.. - и попик усмехается хитро.
- Мне тяжело говорить, владыко… Я много был за границей, и мне было сиротливо там. Люди в котелках, сюртуки, смокинги, фраки, трамваи, автобусы, метро, небоскребы, лоск, блеск, отели со всяческими удобствами, с ресторанами, барами, ваннами, с тончайшим бельем, с ночной женской прислугой, которая приходит совершенно открыто удовлетворять неестественные мужские потребности, - и какое социальное неравенство, какое мещанство нравов и правил! и каждый рабочий мечтает об акциях, и крестьянин! И все мертво, сплошная механика, техника, комфортабельность. Путь европейской культуры шел к войне, мог создать эту войну четырнадцатый год. Механическая культура забыла о культуре духа, духовной. И последнее европейское искусство: в живописи - или плакат, или истерика протеста, в литературе - или биржа с сыщиками, или приключения у дикарей. Европейская культура - путь в тупик. Русская государственность два последних века, от Петра, хотела принять эту культуру. Россия томилась в удушьи, сплошь гоголевская. И революция противопоставила Россию Европе. И еще. Сейчас же после первых дней революции Россия бытом, нравом, городами- пошла в семнадцатый век. На рубеже семнадцатого века был Петр…-
(- Пéтра, Пéтра! - поправляет попик.)
…- была русская народная живопись, архитектура, музыка, сказания об Иулиании Лазаревской. Пришел Петр, - и невероятной глыбой стал Ломоносов, с одою о стекле, и исчезло подлинное народное творчество…-
(- Эх, во субботу! - в зное снова мурлычит монашек.)
- …- в России не было радости, а теперь она есть… Интеллигенция русская не пошла за Октябрем. И не могла пойти. С Петра повисла над Россией Европа, а внизу, под конем на дыбах, жил наш народ, как тысячу лет, а интеллигенция - верные дети Петра. Говорят, что родоначальник русской интеллигенции - Радищев. Неправда, - Петр. С Радищева интеллигенция стала каяться, каяться и искать мать свою, Россию. Каждый интеллигент кается, и каждый болит за народ, и каждый народа не знает. А революции, бунту народному, не нужно было - чужое. Бунт народный - к власти пришли и свою правду творят - подлинно русские подлинно русскую. И это благо!.. Вся история России мужицкой - история сектантства. Кто победит в этом борении - механическая Европа или сектантская, православная, духовная Россия?..
Зноет солнце. Глеб молчит, и говорит поспешно попик: