Ткаченко Анатолий Сергеевич - Открытые берега стр 12.

Шрифт
Фон

Петрухин молчал, хмурился: больше всего он боялся нежных слов, чувствительности; и если все-таки голос у него иногда срывался, он панически краснел, торопился уйти, чтобы одни на одни расправиться с собой, обрести нужную внутреннюю форму. Сейчас Петрухин медленно закурил, резче сдвинул к переносице брови, сказал:

- Все, старшина.

Через час они ехали по бамбуковым холмам в сторону вулкана. Дорога то едва виднелась в зарослях, то огибала крутой бок холма, то зависала над осыпями и обвалами. Шофер-ефрейтор небрежно крутил баранку, положив левую руку на дверцу машины, почти не смотрел на дорогу; Петрухину хотелось сказать: "Нельзя ли повнимательней?" Но когда подъехали к болоту, перекрытому старой, полуистлевшей гатью, и шофер, рывком бросив машину, чуть не по воздуху перемахнул на твердую дорогу, Петрухин подумал: "Да это же ас!" После он следил за его руками, движениями, удивлялся, почему в первую свою поездку не заметил редкого умения ефрейтора, и, решив, что тот просто "скромничал", стал размышлять о шоферах вообще, их работе. Конечно, только на такой взбудораженной земле можно научиться "творить" за рулем. Во всех других местах - слабая практика. Вернется ефрейтор в свою брянскую деревню, покажет собратьям по баранке, что такое настоящая работа.

Табун увидели издали, он пасся там же, на отлого-раздольном подножии вулкана. Остановились в ельнике, километра за полтора; пошли пешком осторожно, прячась за кусты, пригибаясь. Выбрались к опушке леса - дальше был луг, в середине его паслись кони. Сели в траву на кочки.

- Вот она!.. - прошипел Манасюк, схватив за рукав Петрухина. - С Форсом играет.

Чуть поодаль от плотного табуна двигались, взмахивали гривами, тихо всхрапывали Сказка и жеребец. Петрухин поднес к глазам бинокль - и сразу прянула на него зеленая степа луга, заколыхались под ветром травы, блеснули крупы копей, а вот Сказка и Форс: они не вмещались в четких кругах окуляров, и Петрухин видел то головы с мечущимися гривами, то танцующие ноги, то спины и хвосты. Вот промелькнули черные шары глаз Сказки, раздутые, вздернутые ноздри, белый оскал зубов, рыжий, пламенный хвост; потом забились высокие, пружинные ноги жеребца, черным дымом ударила грива, мокро сверкнул крутой, гладкий круп… Петрухин опустил бинокль - по опавшему, распахнувшемуся вширь раздолью неслись две вытянутые в движении, стушеванные воздухом фигурки - Сказка и Форс. Табун тревожно вскидывал головы, следил за ними, перекликался коротким, чутким ржанием.

Старшина глянул на Петрухина, заметил, что у него болезненно хмурились глаза, вздрагивала в руке папироса.

- Минут через пять - погоня. Все в порядке, товарищ лейтенант. В каждой группе - по солдату. Винтовки только у них…

Петрухин поднял голову, стал смотреть на бурый конус вулкана. Он был четко, как на картине ярмарочного художника, врисован в тонкий ситец неба. И птицы вились над ним, и белое облачко в стороне. И если присмотреться, он также, едва заметно, призрачно чадил газами. Картина была примитивная, но реальная, и такую Петрухин купил бы себе на память: вокруг нее страхом, трагичностью был напряжен воздух.

Где-то на окраине леса щелчком бича ударил выстрел. Табун сбился в кучу, качнулся в одну, другую сторону. Сказка остановилась, вскинула голову с обострившимися ушами, бросилась к табуну. Форс, ничего не понимая, поскакал за ней, играя, трясь головой о ее круп. И сразу с четырех сторон на луг выкатились всадники.

Они ринулись на табун, с криками, пальбой окружили его, насели - возникла неразбериха: толчея, ржание, храп коней, мелькание человеческих фигур; кто-то упал, взмахнув руками, длинно вытянулась над головами коней петля аркана, грохнул винтовочный выстрел. Потом все это отпрянуло к лесу, вытянулось, пыля, клокоча и затихая, и последнее, что увидел Петрухин, - вскинутая, оскаленная голова Форса на аркане и вдалеке, у самого низкого, плотного леса - по-собачьи вытянутая, летящая Сказка. За ней острым клином утекал табун. Еще дважды громыхнули винтовки.

Поле опустело, над ним замирал серый дым перетертой копытами земли, и в этом дыму одинокий, выбитый из седла всадник, вяло покрикивая, ловил своего перепуганного, одичалого коня.

Петрухин и старшина пошли к машине. Ефрейтор дремал, обхватив руками баранку, сразу включил мотор, развернул машину. Он ни о чем не спросил, по своей всегдашней сдержанности, молчал старшина, не хотелось говорить и Петрухину: вроде все было хорошо, но какая-то легкая досада саднила в груди. Поехали по холмам, сквозь кусты и лианы, над осыпями и обвалами. Досада не проходила, понемногу накапливалась, тяжелела, а когда Петрухин вошел в свою комнату и закрыл за собой дверь, ему показалось, что во рту у него - горькая слюна.

Он не выходил из комнаты, пока не пригласили ужинать. В столовой ждал Манасюк. На больших тарелках повар принес им по куску горячего мяса.

- Отбивная из и-го-го! - сострил он.

Петрухин глянул на старшину, свел брови.

- Двух убили, - сказал Манасюк. - Как требовалось…

Пододвинув тарелку, Петрухин тронул ножом отбивную: она еще шипела, сочилась бурой, не прожаренной кровью. Хотелось оттолкнуть тарелку, крикнуть повару: "Дайте что-нибудь другое, не ем вечером мяса!" - но старшина уже мощно жевал, потрескивая зубами, смотрел на лейтенанта. Петрухин взял вилку.

Ночью он написал длинное письмо Наде. Рассказал ей о японцах-"капустниках", о салате из ламинарии, моллюске гребешке, о черном пепле вулкана, землетрясениях и особенно долго, старательно - о Сказке, диких конях. Письмо он закончил так:

"Дорогая Надя! Я никогда не думал, что можно убить коня. С детства я видел коней только в кино: они работали, скакали в тачанках, и если погибали, то как бойцы. Здесь их стреляют, потому что они дикие. Мне пришлось видеть одну такую охоту, даже немного участвовать в ней.

Могу признаться: трудно я пережил это. А ведь я военный, мама у меня была партизанкой, погибла на войне, мне стыдно за свою излишнюю чувствительность. Но, милая Надя, если у вас в Калуге есть кони, найдите хоть одного, потрогайте его жесткую гриву, загляните в диковатые грустные глаза этого вечного работяги, и вы поймете меня. Всего вам доброго!

Лейтенант Петрухин".

* * *

Здесь всегда сыплется снег - в любую погоду, ночью, днем. Он из самого воздуха: влага поднимается от моря, холодеет вверху, сворачивается и сыплется на землю снегом. Здесь всегда чисто, бело, вулкан первозданно, лунно вздымает в небо синие грани.

Петрухин спрыгнул с крыльца, по твердой тропе пробежал до казармы, сделал несколько упражнений и, поддев ладонью влажный снежок, докрасна растер руки и грудь. Запрыгал, фыркая и отдуваясь. Вышел Манасюк, усмехнулся, сощурился на яркую белизну, и Петрухин вспомнил ночные выстрелы.

- Старшина! - крикнул он, перестав прыгать. - Готовь лыжи. Сказку пойдем ловить. Обещал.

После завтрака они натянули легкие брюки и свитеры, стали на лыжи и пошли в конец села, к дому колхозника Королькова. Хозяин расхаживал по двору, поднимал, прилаживал поваленные жерди забора. От стога сена осталось темное пятно на снегу да разметанные, рваные клочки вокруг двора.

- Вот, - сказал Корольков, - беда, начальники! Без кормов остался. - Помолчав, хлопнул рукавицей об рукавицу, полез за табаком. - Хуже нет на краю проживать. Как глыбкий снег, они меня обирают.

Корольков в полушубке, толсто подшитых валенках, пухлой собачьей шапке. Он, видимо, не из крепких хозяев, не из горячих работников. И сенцо-то свое, небось, с трудом по осени наскреб. Жаль стало Петрухину лохматого мужичка: "И надо ж, где тонко, там и рвется". Решил с председателем поговорить - может, помощь окажет.

- Пальнул жиганом в черноту, - рассказывал Корольков. - Утром выбег, смотрю - кровища. В кою-то конягу попал…

На истоптанном копытами снегу каплями, лепешками заледенела кровь: мутная, припорошенная снегом. Разбросанно, пропадая, она тянулась через пустырь и дальше - по дороге за поселок.

Вышли на дорогу, не торопясь, заскользили к лесу. В мороси редкого снега плавали ближние холмы, деревья; море немо качало стылую шугу, над ним косо, скудно промелькивали чайки. Все было легким, почти неощутимым. Легко дышалось, легко струились лыжи, и казалось, снежная земля чуть колышется на густой, мирной воде.

Бело-голубым столбом льда встал впереди водопад. По льду стекали струи, от них отлетал пар, и гранитные глыбы на берегу, огромный рыжий обрыв, деревья вверху обросли белым, тяжким мехом сырого инея. Водопад приутих, будто задремал в холоде, чуть ворочаясь и бормоча.

Здесь кони пили воду, был сильно вытоптан и забрызган кровью снег; в копытной ямке стояла тусклая лужица крови. Старшина тронул ее палкой. Кровь еще не застыла.

- Добьем конягу, а?.. - старшина кивнул на распадок, куда, исчезая, втягивался широкий след табуна.

Сильно оттолкнувшись палками, Петрухин побежал к распадку, и с ходу, без передышки они взяли крутой, рыхлый подъем. Остановились на голой горе. Здесь почти не было снега, кони до черной земли выбили, съели траву и коренья. Зато дальше начинались заносы, снег лежал буграми, застругами, провалами. Частые ветры крутили, пересыпали снежный песок в этой пустой котловине.

След табуна тянулся наискось, к лесу на отлогом склоне вулкана. Где-то там, в его обширных бурых трещинах обитали зимой кони: возле дымящихся фумарол, горячих родников оставались клочки талой земли.

Отдышались, покурили. Пошли гуськом: впереди Петрухин - он был полегче, скользил почти поверху, без "нырков"; позади - Манасюк, сопя, утрамбовывал лыжню. Шли сбоку трудной дороги табуны, и было видно: кони проваливались по брюхо, передвигались прыжками, часто отдыхали - заледенели подтаявшие под животами ямы.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке