ДОЛГИЕ ПРОВОДЫ
Порою человек бывает так же мало похож на себя, как и на других.
Ф. Ларошфуко
Глава семнадцатая,
последняя, в которой хотелось бы рассказать о выпускном вечере, а так как в нашей литературе слишком много уже выпускных вечеров, она ограничена рассказом о том, как расходились с этого вечера, как прощались.

Мы уходили с выпускного. Уже уходили.
Наверное, не стоит перечислять все тосты - их было много. Даже самые невероятные, например - чтобы все присутствующие стали в будущем героями и космонавтами. Много было тостов за учителей, за Бориса Борисовича, за Веру Антоновну. Самый длинный тост сказал Давыд Осипович. Начал с международной обстановки, с происков агрессоров...
А дальше вспоминались танцы. Известные вам гитары во главе с молоденьким брюнетом не хотели даром есть хлеб, играли на "бис".
И вот мы на крыльце, уже за гранью вечера. Гаснут огни в школе, ласково дышит июньская ночь, светлая и теплая. Надо расставаться. Насовсем. Навсегда. Громкие эти слова никто не произносил, однако сознавали все.
Мы стоим у крыльца, переминаемся, переглядываемся, кто-то смеется, кто-то мрачен. А расходиться невозможно. Тяжко. Ну как это так, за здорово живешь и пошли по сторонам? Сколько были вместе, сколько пережили. Нет. Невозможно нам так разойтись. Все здесь. Ушел пораньше только Павел Андреевич. Ему прощается: семья, жена.
- Знаете что? - говорит Задорина. - Пойдемте в центр. На площадь, набережную... Ведь все ходят... А мы-то что?
Удивительно, как ухватились за это предложение, как разом загалдели:
- Точно! Пошли!
- Все вместе!
- Ой, как далеко!
- Да я тебя на руках!
- Очень нужен! Обрадовался...
- На трамвайчике бы...
- Трамваи не ходят.
- Да пошли, что вы?
- Ну! Все! Не отставать. Шире шаг.
- Тебе бы, Тоня, в армии командовать.
Гора с плеч у всех. И сразу шуточки. Хохот. Отдалилось неизбежное. Еще несколько часов все вместе. А ведь и я этого хотел. Только неловко быть застрельщиком. Я ведь теперь не руководитель, не учитель. Я теперь - экс.
Идем толпой вдоль трамвайной линии, кучка белых платьев и темных пиджаков. Сам я, конечно, плотно прихвачен с двух сторон. Слева Задорина, справа Чуркина. Да я не против. Даже наоборот... Мне сейчас несколько веселее, чем должно быть, как говорит Инесса Львовна, классному руководителю, пусть он хотя бы экс. Это я сознаю. Я смотрю под ноги, но ничего не вижу, кроме плотной мелкой травки вдоль полотна, изредка в ней белеют камни. И Чуркина меня заботливо предупреждает. Раз так, я буду смотреть на небо и по сторонам... В небе копится ночная мгла, и все-таки там светло, слишком светло для ночи. Не потому ли звездочки едва видны? Слева за линией тянется лесистый парк. Там темнота и тишина, молчание. Справа - шоссе, и по нему изредка проносятся машины.
- Владимир Иваныч! А вы не уйдете из школы?
- Зачем? У меня нет другой профессии. Ты, Таня, задаешь странные вопросы.
- Вот осенью опять придут другие, и думай об них... Я бы ни за что не пошла учительницей. Ни за что... - повторила она.
- Твоя работа не легче...
- Скажете! А знаете, куда я? Я в медицинский. Только нынче не поступить. Пойду зимой на подготовительные.
- Трезвое суждение, но почему не попытаться?
- Нет. Я не люблю так. Я люблю наверняка. Я все равно поступлю. Вот увидите.
- А вы, девочки? - обращаюсь к веселым продавщицам. Они, пожалуй, сегодня самые счастливые.
- Мы в техникум. Мы звезд не хватаем, - хохочут они. - Может, замуж...
- Тоня?
- Ну, а я никуда...
- Это еще почему?
- Ну, уеду я, наверное, Владимир Иваныч. К себе в деревню. Не могу я здесь. Все мне здесь чужое. Никому я не нужна...
У Тони сегодня мрачное настроение. Не переживает ли она так же, как я?
- Вот тебе раз! А я-то думал... Зачем же ты так старалась? Из-за тройки плакала.
- А я всегда так. Хоть что.
- Ты все-таки хорошо подумай. А?
- Нет. Я уж почти решила.
- Тоня, ты все-таки хорошо подумай... (Видимо, я опьянел, раз повторяю, как попугай. Надо следить за собой. Я ведь все-таки не должен ронять себя, хоть и экс.)
- Не нужна я здесь никому, - повторила она. - Теперь опять так будет, как было... Вот и уеду.
- Тоня, ты все-таки...
Кажется, недоговаривает она что-то? Что? Молчу. Не вижу ее лица. А то бы догадался, может быть...
- Владимир Иваныч, а писать вам можно? - опять Задорина. - Вы не обидитесь?
- Пиши, если хочется... Проще в гости прийти.

Задорина что-то соображает.
- А вы ответите?
- Посмотрю, что там будет. Культурный человек всегда должен ответить на письмо.
- Да уж, ответите. Держи карман...
- Ну ты, липучка! Ну чего пристала к Владимиру Иванычу? Видишь, он не в себе.
Благодарно покосился на Чуркину. Точно она сказала. Не по себе мне весь этот вечер. И сейчас так же. Иду машинально и не могу поверить, что кончились все мои заботы, тревоги. Кончились ли? А вообще-то с ними, с заботами, было как-то привычнее, одет в них, как в панцирь и некогда философствовать. А сейчас вот словно беззащитен сделался, снял панцирь.
Слышно, как Нечесов громко говорит Столярову:
- Поедем, Витька, вместе. Ты - в художественное, я - в мореходку... Поедем...
Непонятно, что ответил Столяров. Последнее время он как будто снова оглох. И я ничем не могу его раскачать. Понимаю, время вылечит. Время... Оно только облегчает боль, но никогда не сгладятся начисто рубцы в душе. Всегда я буду помнить этот свой класс. Этот дебют. И разве уйдут из памяти Чуркина, Столяров, Горохова... Горохова особенно.
- Ой, как ноги устали! - стонет кто-то, кажется, Осокина.
И сейчас же голос Алябьева:
- Эй! Остановим кого-нибудь. Пусть подвезет. Конечно, девчонки устали. Еще километров пять шлепать.
- Ишь, заботливый! - хохочут продавщицы.
- Не остановится никто.
- Ну да-а...
- Девочки! Едут! Едут!
- Едет... Загораживай дорогу!
Большая машина, фургон-мебелевоз, затормозила. Останавливается. Глушит фары. В дверке темное лицо водителя.
- Что вам? Совсем обалдели! На дорогу...
- Слушай, подвези до площади. Ну рабочие мы. Из школы. Подвези.
- Из ШРМ? - блеснула улыбка.
- Точно!
- С вечера?
- Догадался... Сам небось кончал.
Шофер выходит, отворяет дверки:
- Лесенки нет. Лезьте так...
С визгом, с хохотом лезут в темное чрево фургона. Кто-то верещит. Огрызается Чуркина. Подаю ей руку. Втягиваю в кузов. Ого! Сила тяжести! Чуть сам не вылетел. Дверки закрываются. Тьма. Едва светит в узенькие проемы вверху. Но веселья хоть отбавляй. Похоже рады, что едут в темноте. Слышно, как грузовик мчит по шоссе. Ветром бьет сверху. Держусь за какую-то железную рейку. И вдруг мне становится горько, так горько, что и не передать. Ну что это я? К чему я тут? Куда еду? Зачем? Право, только сейчас окончательно ясно понял: хуже всего на выпускном учителю. Вдумайтесь, почему... Это я вам могу объяснить, все разложить по полочкам, могу разобраться в своих чувствах, но лучше - не надо разбираться. Лучше так... Горько мне да и только... Недаром и на свадьбах кричат: "Горько!" Не всем там сладко, на свадьбах. И криком этим лечат душу. А они-то хоть счастливы? Задорина, Алябьев, Столяров? Или тоже притворяются, как я, у всех есть своя боль? Чуркину бы спросить. Это ведь самый тонкий у меня человек в смысле чувств. Простите, теперь уж не "у меня". Просто она бывшая ученица, а я бывший учитель. Хорошо, что темно. Хорошо, что никто не видит и не понимает меня. Дрожит под ногами пол. Мчит грузовик. Стою в темноте я - Владимир Иваныч, учитель, классный... руководитель, никому по-настоящему уже не нужный. Или слишком начитался Дантека... "Эгоизм как единственная основа..." Эгоизм. Эгоизм. Каждый о себе, для себя... И вдруг я чувствую, как Чуркина, которая держится за поручень рядом со мной, берет меня за руку, тяжело прислоняется ко мне. Не с ума ли она сошла? Чуркина?
- Владимир Иваныч! - тепло шепчет она. - Владимир Иваныч... как мы... как же мы теперь?
Я не слышу, о чем она спрашивает. Я не понимаю ничего. Здесь темно и трясется пол. Я только чувствую, как горячие и свежие губы касаются моей щеки на одно мгновение. Вот и все... И мне легче... Никто ничего не видел, не узнает.
Машина останавливается. Открываем дверки. Высовываемся. Мы уже у площади. Светает. Небо блещет серой рассветной синевой. Третий час. А на площади белеют, чернеют кучки таких же, как мы. Площадь вымыта, в лужицах то же небо, те же облака и просветы, только темнее, загадочнее и проще. Мы идем по этим небесным лужам. Девочки снимают туфли, несут в руках. Мы обходим набережную, стоим у воды, возвращаемся к площади. Гулко, с перекатным звоном, отдаваясь где-то каменным эхом, бьют куранты. Четыре...
И я чувствую... пора. Надо расставаться. Нельзя бесконечно быть вместе. Пора... И это понимают они, потому что, когда я подаю руку Алябьеву, на мою ладонь сверху ложится рука Фаттахова, Чуркиной, Нечесова, Столярова... Мы обнимаемся. Я целую и целуют меня. Люди должны быть близкими... Когда-нибудь все это хорошо поймут.
Август 1972 года - август 1974 года,
г. Свердловск.