Как много потерял я за эти четыре дня! Почти все уважение, весь авторитет и почти все признаки руководителя. Учитель, который учит писать шпаргалки по собственному предмету? Что там авторитет, - я потерял килограммов пять весу и голос. Горло скрипело. Пересохли губы. А морщины на лбу теперь уже не стоило искусственно углублять.
Закончил собеседование. Велел всем идти домой и выспаться часов до пяти. С пяти до восьми повторить слабые места.
- Можно вопрос? - Нечесов, вяло.
- Конечно...
- Как их использовать-то?
- Что?
- А шпоры-то...
- Как пользоваться шпаргалками, объясню завтра, перед экзаменом. Все по домам!
Ушли не оглядываясь. Вот как можно подорвать авторитет. И опять осталась Чуркина. Медленно собирал я в портфель свои конспекты, книги, тетради. Собрал. Сел. Спина ныла. И ни на что не хотелось смотреть.
- Владимир Иваныч? - Чуркина шла ко мне. - Вы... Вы это нарочно? Да?
- А как ты думаешь?
- Я не знаю. Я только хочу сказать вам...
- Что я поступаю неверно?
- Да.
- Что ты меня теперь перестала уважать?
- ...
- Слушай, неужели ты не поняла, что это - игра? Что я нарочно пошел на игру. Надо было вас потрясти, настроить на активную работу. И вы работали. Вы старались. Вы учили. Есть такая наука - психология. Советую почитать. Изучить. Тебе пригодится.
Широко раскрытые радостные глаза. Они редко бывают радостными, эти северные глаза. И в них радость за меня, за себя, за то, что не обманулась в чем-то.
- Завтра, перед экзаменом, соберешь эти бумаги. Все, у всех! Отвечаешь головой. Поняла?!
- Ой, Владимир Иваныч! Я же догадывалась... Я же все думала... Ну какой вы... Ну хоть бы мне-то сказали!
Вот видишь, авторитет легко потерять, но и восстановить тоже можно. А, Тоня? В каком году был съезд индустриализации?
- Ну, Владимир Иваныч. В двадцать пятом.
- Коллективизации?
- В двадцать седьмом. Все, все запомнила!
Класс с блеском сдал последний экзамен. Пятерка у Нечесова, у Чуркиной, Столярова, Алябьева, Задориной, Соломиной. Четверки у большинства, и всего две тройки - у Мазина и Раи Сафиной. Ни одной натяжки, ни одной шпаргалки - даже после придирчивого обследования парт членом комиссии Инессой Львовной. Улыбка Инессы Львовны так и осталась ожидающей.
Я выслушал устное поздравление администрации. Я увидел одобрение за очками завучей.
- А говорят, вы с ними вместе писали... шпаргалки, - все-таки заметила Инесса Львовна.
- Не только писал, но и научил пользоваться так, что никто ничего не видел, даже вы, - съязвил я.
Мне было хорошо. Я был именинник. Мы сдали. Мы хорошо сдали. Кто работал учителем выпускных классов, тот, конечно, знает, какая лавина скатывается вдруг, когда закончен последний экзамен.
Однако и теперь класс не разбежался сразу же после объявления оценок. Все ждали меня у крыльца. И у всех были радостно-растерянные и суровые лица, у всех одновременно.
- Владимир Иваныч, знаете... Ну, мы решили сейчас сходить на кладбище. К Лиде... Отнесем цветы...
Я смутился. Они поправили меня. Поставили на ноги.
- А где же цветы?
- А уже побежали Задорина с Бочкиной. И Столяров...
Кладбище было сразу за железной дорогой, на глинистом пустыре. Много в русской литературе описано этих печальных мест, но, наверное, не было ничего безотраднее такого вот новосельного кладбища, где еще не разрослись деревья, а торчали только рядки первых маленьких полузасохлых тополей и березок. Не было здесь ни высоких сосен, предвечно шумящих над усопшими, не было памятников, мраморных урн и часовен, не было и безвестных, в крапиве, могил. Были глинистые бугры, ямы, нарытые спешно, как окопы, были бумажные цветы, выгоревшие под ярким весенним солнцем, жалкие сварные пирамидки и зеленая жесть венков. Всем лежащим тут не минуло и двух лет.
Лида. Ее улыбчивые теплые глаза смотрели на нас с фотографии, слегка покоробленной весенними дождями. И многие девочки заплакали вслед за Чуркиной, а парни стояли потупясь. Всем нам было тяжело. Как слепой, бродил, спотыкаясь, Нечесов, кусал губы Алябьев, Фаттахов и совсем отвернулся, смахивая слезы... И как чугун давила неразрешимая мысль: почему, почему оказалась здесь эта девушка, может быть самая лучшая среди нас, что за подлая сила заставила ее уйти из жизни и где тот, невозможно назвать его человеком, кто посягнул на эту жизнь?.. Неужели так все и останется и никто не ответит ничем? Я снова поглядел на Нечесова. Я второй раз видел такие белые, безжизненные глаза.
Проплакались, стали улаживать могилу, кто-то принес лопату, бегали за дерном, и примерно через час глинистый холмик принял ухоженный вид, зазеленел травинками. На нем лежали белые и красные тюльпаны.
- Памятник бы... - сказала Чуркина, тяжело хмурясь. - Мы узнавали... Там очередь. А деньги бы собрали. Возьму адреса... Надо памятник. Где хоть этот Витька? Столяров где? - Она обернулась к линии.
Словно в ответ на ее вопрос, на насыпи показался Столяров. Сгибаясь, он нес что-то тяжелое, овальной формы, издали похожее на венок. Таращась, запаленно дыша, он подошел и поставил его у могилы. Не слушал и не слышал ни возгласов удивления, ни похвал, потупленно отпыхивался. Все мы смотрели. Он принес настоящий памятник Лиде. Это был дубовый венок из тюльпанов, лилий, узорных листьев, на котором сидела печальная русалка с лицом Лиды Гороховой.
Мы ушли. Было тяжело уходить. Дольше всех задержался у Лидиной могилы Нечесов, потом внезапно обогнал нас и убежал. Мне было не по себе, и я машинально пошел к краю кладбища: там женская фигурка чем-то привлекла мое внимание. Девушка ставила цветы в стеклянную банку на совсем еще свежей могиле. Заслышав шаги, подняла голову. Это была она, та самая девочка со шрамиком-птичкой над бровью. Я остановился, пораженный донельзя. Как? Откуда она здесь? Почему... Но, посмотрев на табличку, понял все и сразу.

"Яков Никифорович Барма", - было написано на ней.
И девочка узнала меня. Улыбнулась сквозь блестевшие слезы.
- Как же так случилось? - спрашивал я, когда вдвоем мы тихо шли к трамвайной остановке.
- Все просто... Дом у нас снесли. Дали квартиру. Вроде бы хорошую... А он и мама никак не могут привыкнуть. Не спят. Мучаются... Завод какой-то поблизости гудит. Автомашины... Мне-то еще ничего. Я-то... А папа не смог. Правда, он и до этого болел, а тут и вовсе... Сейчас я в этой квартире жить не могу. И мама тоже. Меняться будем... Или уедем.
Я вспомнил про свой долг:
- Знаете, книга у меня. Ле Дантек. Ваша...
- Ну что же... Оставьте ее себе. На память. Папа вас вспоминал, хвалил... А к нам заходите. Если надумаете... Адрес...
Так я остался владельцем книги "Эгоизм как единственная основа всякого общества" в память о человеке, вся жизнь которого была словно бы опровержением Ле Дантека. Ехал в трамвае, и так смешанно, странно было все. Я скорбел, не мог забыть и не хотел забывать глаза Лиды Гороховой и все еще не уяснил, не уложил в своем представлении мысль, что и Якова Никифоровича, Бармалея, уже нет. Что и он уже - был. Что, как Лида Горохова, он остался навсегда на тех печальных глинистых буграх, пропеченных солнцем. И в то же время я постоянно встречал ясный взгляд сине-серых очень доверчивых глаз, ловил в них легонькую грустную улыбку, и шрамик-птичка был теперь совсем рядом, около моего плеча. А еще я знал, что ничего в мире не бывает случайного, что случайность - проявление неизбежности, и, как ты тут ни крутись, никуда от нее не уйдешь...
Поздно вечером звонок поднял меня с постели. Я не спал, и невозможно было уснуть. Актер музкомедии за стеной праздновал, должно быть, отъезд на гастроли. Праздновал он широко, с друзьями, с подругами. А так как празднество все-таки обещало мне два месяца полной тишины, я решил терпеть и уже в четвертый раз слушал песенку, как "в поход на чужую страну собирался король - ему королева мешок сухарей насуши-ла-а-а-а...". Артист очень любил песенку про короля и включал до восьми раз, сообразно со степенью веселья.
Пока я спешно одевался, звонок прозвенел трижды, все дольше и настойчивей.
Открыл. На пороге стоял Нечесов.
- Заходи! Что? Опять что-нибудь? - спросил я с тревогой.
Он кивнул.
- Да что? Не молчи!
- Владимир Иваныч, - глядел сузившимися больными глазами, - я знаю... кто убил Горохову... Это Орлов... Его ребята...
- Как?!
- Владимир Иваныч... Ведь ее... изнасиловали. Еще летом... А она молчала... Она не хотела никому говорить.
- Ты знал?!
Нечесов искал что-то глазами вокруг себя.
У меня опустились руки, и я вдруг увидел, что стою босой перед ним, перед учеником.
- Садись, - сказал я, указывая на стул.
И Нечесов сел, тяжело облокотился на стол, не смотрел на меня.
- Что же ты молчал? - спросил я, глядя на его затылок, где волосы закручивались спиралью и была белая бороздка, давний шрам.
Что-то стукнуло о стол, еще и еще. И я понял, что Нечесов плачет.
Так же, не оборачиваясь, он провел кулаком по лицу.
- А вот... Вы... Я... Я давно об этом знал. От ребят... Я только не думал, что она так над собой... поступит... Что она...
- Что же ты молчал! - сказал я, уже с гневом глядя на его склоненную голову.
В ответ был только вздох. Мы молчали.
- Владимир Иваныч! - Нечесов поднял голову. - Я все теперь точно знаю. Владимир Иваныч, не могу я больше... Пойдемте со мной в милицию. Пойдемте. Скорее... А то побегу один.