- Торгуешь? - в упор спросили мы вечером Тоську.
Он испуганно посмотрел на нас, потом опустил голову.
- Отец заставляет. - И взглянул исподлобья. - Шамать надо, а?
Мы пожалели его: торговать - это хуже, чем воровать. Воровать что? Лихая штука. Смелость нужна. Наши понятия о собственности были условные: твое - мое - богово, - и лазали по чужие яблоки. Но торговать - это уж никуда! И мы пожалели Тоську. Стали думать, как горю помочь.
- В курьеры хочешь? - спросил Алеша, хотя мало верил, что дело выйдет.
- Больной я, - прошептал Тоська, - ноги у меня ревматизные. За это меня из пастухов выгнали.
Мы удивились: краснощек, а поди ж ты - ревматизные ноги! Ломали головы: как помочь парню? А Тоська стоял на Миллионной и кричал:
- Закурим, гражданин?
Ему тоже сначала было неловко торговать. Стыдно и скучно. Конкуренты грозились побить. Но потом он втянулся, сдружился с ними, стал так же, как и они, бойко выкрикивать названия папирос и лихо спасаться от милиционера.
У него теперь водились деньжонки. Он чуть набивал цену на папиросы (все ребята делали так) и разницу не отдавал отцу, а оставлял себе. Теперь он мог ходить в кино, покупать ириски, а иногда и выпивать с товарищами. Самогон ему сначала показался противным. Потом обтерпелся, даже понравился. Нас он избегал, и мы поняли, что Тоське - конец.
Скоро отделился от нас и Валька. В нашу компанию он вообще попал случайно. Кажется, Алеша привел его - выручил из какой-то драки. Мы сначала недоверчиво встретили гимназиста, но он оказался свойским парнем. Его отец был бухгалтером в банке, и жили они на Миллионной, но Валька от зари до зари пропадал у нас на Заводской. Он рассказывал нам замечательные вещи, давал читать книги, придумывал сюжеты для наших длинных игр с массой приключений и событий. А потом его гимназическая фуражка поистрепалась, он выбросил ее. Время, которое треплет фуражки, стерло и различие между нами: Валька стал равноправным членом нашей группы.
У нас каждый имел кличку: Алеша - "Боевик" (он сам себе придумал), я - "Политик", Павлик - "Тихоня".
Вальку мы сразу прозвали "Актером". Он замечательно "представлял".
Вот идем мы гурьбой по улице. Вдруг он выскочит вперед - и вот перед нами старичок, прихрамывающий, худенький, жалконький. Идет старичок получать свою пенсию. Руки у него трясутся, глаза слезятся:
- Пропустите, добрые граждане. Собес закроют.
Но часто он "представлял" незаметно даже для себя. И верил в себя такого, каким представлялся. Вдруг он начнет хромать, и я уже знаю - это красный командир приехал домой раненый. И Валька искренне был уверен, что он действительно красный командир. Он выпрямлялся, становился медлительным, солидным. Какая-то грусть в его прихрамывающей походке, и снисходительность к штатским, и извинение всем, кто не ранен, и скромная гордость бойца.
Очевидно, в эти минуты в Валькиной голове разворачивались увлекательнейшие эпопеи, героем которых был он, он сам, раненый командир. А если вблизи были девочки, он "представлял" еще лучше. И я тогда был еще больше уверен, что он верит в то, что это не "представление", а правда, жизнь, что все это с ним, с Валькой Бакинским, происходит.
Девочки редко бывали в нашей компании. Девчонок мы презирали. Алеша даже поколачивал их. Своей сестре Любаше он строго-настрого запретил путаться в наши игры. И единственным защитником и рыцарем девочек был Валька.
Однажды он даже принес Любаше розу. Я заметил, что он отдал ее с церемонным поклоном и, не обращая внимания на смущение девочки, поцеловал ей руку. Потом одернул борт куртки, как если бы это были лацканы фрака, сунул в кармашек платок, опять церемонно поклонился, изящно наклоняя вихрастую голову, на которой он "представлял" тончайший пробор, и удалился. Не ушел, не убежал, а именно - удалился. И я знаю, кого он "представлял" на этот раз: еще вчера он мне объяснял значение слова "денди".
Он таскал нас на все театральные представления в город.
Вы помните эти дни девятнадцатого-двадцатого годов? Каждый подив возил за собой труппы актеров. Каждый госпиталь имел театр. Там, где было три чахлых дерева, объявлялся "сад", и в этом саду давался бесплатный концерт.
С эстрад, составленных из канцелярских столов, неслась к нам безыменная музыка (возможно, это был Бетховен), непонятные, но звучные стихи (Маяковский?), исполнялись отрывки из каких-то пьес, - мы ничего не понимали, но впитывали и музыку и стихи…
Но Валька вдруг перестал ходить к нам на Заводскую. Алеша встретил его в городе и узнал, что Валька записался в детский драматический кружок, есть у них режиссер, готовят они большой спектакль, нашей братии будут контрамарки.
Мы решили: контрамарки не брать, Вальку считать дезертиром, объявить вне закона, в случае поимки - без полевого суда расстрелять на месте.
Скоро ушел от нас и Павлик. Он поехал к дядьке, мастеру завода в Белокриничной. Мать собрала ему мешок: хлеб, бельишко, полотенце с петухами. Мы с Алешей провожали Павлика. Втроем грустно бродили по усыпанному багряными листьями перрону, потом подсаживали Павлика в теплушку, кричали вдогонку поезду и махали фуражками.
Как-то сразу, быстро, в одно лето, распалась наша тесная группа, словно вышел наш "железный батальон" с большими потерями из боя.
Что же! Это верно: это бой. Это жизнь разбросала нас. К лучшему ли? К худшему? Увидим. Земля движется вокруг солнца, облака плывут по небу, утята разбивают скорлупу яйца клювами.
Молча шли мы с Алешей с вокзала.
- Значит, уехал Павлик? - наконец, произнес он.
- Уехал.
И опять легло молчание. Пыльная улица, трава между камнями тротуара.
- Как думаешь, Матвей жив?
- Кто его знает!
На перекрестке мы разошлись, крепко пожав друг другу руки.
Через несколько дней я поступил учеником наборщика в организовавшуюся при типографии школу фабзавуча. Там вступил в комсомол, а потом, когда умер отец, я и вовсе перебрался с Заводской улицы в центр, в коммуну, которую ребята называли "коммуна номер раз".
Но об этом потом. Вот захлебываюсь я, как щенок в весеннем паводке, в потоке воспоминаний. Вынырнет лицо, - где ты, браток, теперь? Какой ветер раздувает твои паруса? Или сценка какая вспомнится, грустная ли, веселая, мрачная, - вот и не знаю я, с чего начать, как подойти к ней, как развязать этот длинный, как чумацкий шлях, моток моих воспоминаний.
ВТОРАЯ ГЛАВА
Тогда впервые научились мы
Словам прекрасным, горьким и жестоким.
Н. Тихонов
1
Рыженький худенький парнишка лет четырнадцати в ватной солдатской фуфайке сидел на лестнице и навертывал обмотки.
Обмотки были цвета хаки, грязные и помятые, - они, должно быть, давно не стирались.
Парнишка с торжественной тщательностью расправлял их, потом резким рывком натягивал, как струну, - казалось даже, что обмотки звенели, - потом уверенно и осторожно бинтовал ногу.
Детвора столпилась около него в благоговейном молчании. Она ходила в стоптанных башмаках, рваных сапогах, бегала босиком, летом щеголяла в деревянных колодяшках. Но обмоток ни у кого не было.
Парнишке, видно, льстило почтительное молчание детворы, однако на веснушчатом его лице не выражалось ничего, кроме деловой озабоченности.
И когда паренек кончил свою работу и звонко хлопнул себя по затянутой донельзя ноге, он вдруг сказал серьезно и строго, не обращаясь собственно ни к кому:
- А у моего брата еще и наган есть, - и снова хлопнул себя по обмоткам,
Его звали товарищем Семеном, - так он сообщил ребятам, - а жил он с отцом и братом, по ордеру вселился.
- Жилотдел ордер дал, - охотно рассказывал он и со смехом добавлял: - Мы вашу буржуйку уплотнили.
Речь шла о хозяйке дома.
- А я сам в комитете работаю. - Он хмуро насупил брови и прижал к боку брезентовый грязный портфелишко. - Ка-эс-эм! В уездном масштабе.
Лицо его вдруг омрачилось. Он вспомнил вчерашний спор с курьером губкомола Гольдиным, приехавшим сюда в отпуск. Тот убедительно доказывал Семчику, что он, Гольдин, выше его по чину.
- Я курьер губкома, в губернском масштабе работаю, - говорил Гольдин, - а ты - курьер укома, работаешь только в уездном масштабе.
Кончилось дело тем, что Семчик двинул губернского работника в ухо, и его пристыдил за это сам Жихарь, секретарь укомола.
Это воспоминание и омрачило лицо Семчика.
- Ну и в уездном масштабе! - примирился, наконец, он. - Разве мало?
Он пожалел, что по бедности комсомольского бюджета в волостях нет курьеров, - они были бы по чину ниже его. Потом он грустно вздохнул: почему курьерам не выдают оружия?
Опять вздохнул и пошел со двора, сопровождаемый восхищенным детским роем.
Уже много дней слышит Семчик это новое, непонятное слово "нэп", а значения его все же понять не может.
"Учреждение новое появилось, что ли? - тревожно думает он. - Где же оно помещается? Еще с пакетом пошлют".
А спросить у других стыдно. "Старый комсомолец, - скажут про него другие, - а такой вещи не знает!"
И опять омрачается лицо Семчика.
Но вот он уже, оказывается, и не старый комсомолец.
- Как же так? - горячился он в укоме и чуть не плакал, доказывая свое.
В восемнадцатом году отец, старший брат и он, втроем, пришли в комячейку. Семчику шел двенадцатый год, - он глазел по сторонам: у Карла Маркса на портрете была огромная борода.
- "Ну и борода!" - подумал он тогда.