- Ишь, распелся… - сказал он неожиданно. - Мы вас еще покрутим… Еще не так запоете!
Меня изумили и потрясли эти слова. Кто же, кто лежал передо мной? Чьи плевки, чьи издевательства выносил я всю ночь? Я бросился к двери и, уже распахнув ее и ступив в коридор, вспомнил последние слова Трофима. "Ячейка поручает… Смотри ж", - говорил он. А вот вчера Колька Снегирь сказал мне сочувственно: "Будь парнем… што камень!" - и потряс кулаком. Тогда я не понял значения этих слов…
В бараке наступила тишина. Раненые больше не стонали. Я закрыл дверь. Всполошено забилось маленькое пламя каганца. Темные блики метнулись по стенам.
Серое осеннее небо медленно вползало в окно.
Я вернулся и присел у койки.
- Трусишь, змееныш?
- Нет! - ответил я спокойно, хотя гулкие барабанчики вдруг заколотили в моих висках. - Нисколько не трушу.
- Врешь!
Рассвет растекался по полу, серый и вязкий. Опять постукивал дождик, словно предупреждая: день начинается.
В восемь часов пришел Трофим.
- Посерел ты, парень, - уронил он сквозь зубы. - Валяй на отдых.
Но я схватил его за рукав и потащил в коридор, подальше от двери.
- Кто это? Кто? - допытывался я, тряся его руку.
Он удивленно наморщил лоб и ответил глухо:
- Иди спать.
Я шел домой как пьяный. Качалась, прыгала улица. Утренняя дробь дождя гремела в моих ушах. В сенцах я упал на рядно в тяжелый, утомительный сон.
Мать, наверное, пожалела меня будить. Она подсунула мне под голову подушку и укрыла старой отцовской шинелью.
Но и во сне меня не покидал рокот дождя. Он вырастал над моей головой глухой пулеметной дробью. Уныло звенели стекла, и мутные тени рушились надо мной.
Меня разбудил Трофим. Он пришел ко мне вместе с Колькой Снегирем. Мать испугалась и обрадовалась таким гостям. Она подумала, что об отце получено какое-нибудь известие.
- Умывайся. Пошли в ячейку, - сказал Колька, стряхивая пыль с моего плеча.
Но я сбросил его руку.
- Ты, Трошка, дурачишь меня! - закричал я, отходя к порогу. - Кто этот, черный?.. Он плюет мне в морду, а ты дурачишь! - И я закатил рукав, показывая двойную лиловую подкову - отпечаток зубов на руке.
Он побледнел и закусил губу. У него мелко задергались щеки и стал хрипловатым голос.
- А ты… думаешь… кто он?
- Чужак - вот кто!
Трофим не удивился.
- Верно, - ответил он. - Белый офицер. Банды сколачивал. Мы его, значит, и зацепили.
Он это сказал, как видно, не испытывая ни малейшего стыда передо мной, но меня теперь вторично обожгла и ослепила горячая и едкая слюна плевка.
- Но разве… - я задыхался и от злости не находил слов. - Разве комсомол… учит, чтобы… терпеть? А не бить их, гадов?.. Врешь ты, Трофим… брешешь! - И я рванулся на улицу. Но Колька Снегирь загородил дверь.
- Постой, постой ты, - сказал Трофим, поправляя в повязке руку, и протянул ладонь, как делал это, агитируя, на поселке. - Мы приказ нашего высшего начальства выполняли. А приказано было сохранить этого беляка. Значит, не всегда с плеча рубить… А может, этак вот, сторонкой, лучше ее сграбастать, вражину?! Черный - этот не уйдет… Он еще своих подручных выкажет… Понял?! Ведь самое главное - всю банду взять!
Снегирь тряхнул грязным кулаком:
- Ты, парень, будь што камень…
Я понял все сразу. Кровь ударила мне в лицо. Наверное, они заметили мою растерянность.
- Ничего! - засмеялся Троша. - Злей будешь. Идем…
И мы пошли в ячейку по траве, звонкой и радужной от утреннего дождя сыновья.
СЫНОВЬЯ
Мы ели из одного котелка. В пути и на обозных стоянках. Ночами, в бесконечную осеннюю слякоть, прижимаясь друг к другу, мы делили тепло.
Она незабываема - ржавая тоска колес, кони, издыхающие у дороги, опрокинутые остовы бричек.
Я старался улечься так, чтобы лицом чувствовать дыхание Шурика. Оно согревало меня. В то время как ветер свистел над нами и мои ноги, завернутые в рваные обмотки, коченели, лицо горело от жаркого дыхания. Этот жар расплывался по телу. Он пересиливал озноб. Я медленно забывался.
Так я обманывал себя.
Я видел странные сны: дорога, багровая в лучах заката, к ночи накалялась добела. Мы двигались по этой огненной грязи, сквозь ночь, сквозь немую тьму. Даже свет раскаленной дороги не мог преодолеть густого, неподвижного мрака, окутавшего нас.
Оглядываясь назад, я видел, что все дымится - весь обоз, брички, лошади, грязный скарб, наши лица дымятся и пылают.
Мне становилось страшно от тишины и весело от огня. Я осматривал свои руки, - длинная багровая шерсть пламени шевелилась на них. Я открывал рот, и черные шары дыма вырывались изо рта.
Тогда я смеялся, чтобы окончательно отогнать это колючее чувство страха. Но нет, страх не покидал меня. Так я и просыпался в веселье и жути.
- Ты начинаешь бредить, Васька, - говорил Шурик. - Смотри, тиф нынче по дорогам бродит.
- Пустяки. Лихорадка…
- Ой, скрутит он тебя, Васек, - продолжал Шурик печально, - обязательно скрутит. - И грустно улыбался, глядя в степь.
Странно, он был уверен в моей неизбежной гибели. Он жалел меня. Невольно я заражался этим чувством, но не хотел выказывать его, крепился.
- Пустяки. Не страшно…
Тихонько я наблюдал за ним. За месяц он вытянулся, похудел.
Едва уловимая морщинка залегла между бровей. У него были большие, открытые, голубые глаза. В крупных зрачках всегда хранилось выражение удивленного раздумья. Гибкий, стройный, он был похож на девушку. Поэтому над ним часто подтрунивали в отряде.
Иногда мне становилось жаль его, - он устало улыбался шуткам.
Перемена, происшедшая с ним за последние дни, удивляла меня. Только месяц назад он пришел в отряд Гансюка, чистенький, веселый, в пестрой кепочке, лихо сдвинутой на затылок.
- Ну-ка, - громко сказал он, переступая порог комнаты и закрываясь ладонью от света, - где этот… главный? - Что-то снисходительное было в его жесте и тоне.
Гансюк сидел за столом, распределяя пайки больным.
- Это я, - ответил он, поднимаясь и отодвигая смятую горку бумажек.
Шурик смерил его быстрым взглядом наискось, с головы до ног, усмехнулся.
- Тебя-то мне и надо, - сказал он неторопливо и вперевалочку подошел к столу. - Хочу добровольно к вам… Возьмешь?
Гансюк потрогал свои бурые пониклые усы.
- Ишь ты, - удивился он, - а я думал, комиссар… Комиссара мы ждем.
- Согласен и комиссаром.
- Ну, это погоди… - он вышел из-за стола, осторожно, словно боясь повредить, взял Шурика за плечо, повернул, потом взял его руку. Она была бледная и маленькая. Подумав, Гансюк спросил:
- Ты что же… местный?
- Да.
Это происходило в захолустном местечке, где обыватели, напуганные близостью фронта, недоверчиво жались в глухих домах, тянули картофельную самогонку, а ночами, плотно прикрыв ставни, гадали на фарфоровых блюдцах, вызывая с небес покойных бабушек. Было так необычно, что именно здесь пришел к нам этот насмешливый паренек.
- Ладно, - согласился Гансюк. - Только вот объясни мне, с чего это ты вздумал воевать? Что ты за человек? Парикмахер?
- Нет. Я - фармацевт, - ответил он важно.
Гансюк прошелся по комнате. Помолчал.
- Не знаю такой работы, - сказал он, снова внимательно взглянув Шурику в лицо.
- Это значит аптекарь, - пояснил Шурик. Чистые ровные зубы его блеснули. - Но к чертям эту дрянь… валерьянку… Хочу на фронт. Да! Скучно тут. Ты понимаешь, командир, глушь, преферанс, бабенки. У меня другое призвание.
- Какое?..
- Готовность жертвовать… Отвага… Ты понимаешь?
- О, конечно, - Гансюк улыбался. Его серые глаза наполнились смехом. Легонько вздрагивали усы. - Конечно, понимаю.
На другой день Шурик получил старенькую винтовку, буденовку и потрепанный френч.
Гансюк сказал ему строго:
- Насчет фронта пока не торопись… Нам придется побыть с лазаретом. В тыл его надо отвести. Трудно будет, понятное дело, но это и есть… отвага.
Шурик несколько побледнел.
- А… как же на фронт? - спросил он тихо.
- Ну, это тоже фронт, смотри, учись.
Впрочем, на другой день Шурик был снова весел. Мы вместе гуляли по тесным переулкам местечка, стреляли на окраине ворон и вместе дежурили в бараке лазарета.
В то время Шурику исполнилось двадцать лет. Я заметил, какими внимательными взглядами провожали его местные девицы. Он поправлял буденовку, встряхивал за плечом винтовкой и на приветствия знакомых отвечал лениво-небрежными кивками.
Мне, безусому парню, было даже неудобно с ним, с этаким франтом и сердцеедом.
Когда мы уходили из местечка, я напомнил ему о матери. Она жила неподалеку, за старенькой церковью, при аптеке.
- Э, ерунда, - ответил он, зевая. - Плакать будет… Вообще бабы. - И прочитал мне собственного сочинения стишок:
Смешные слезы матерей
Мой пыл не охладят,
Веди же в бой меня скорей,
О Марс, под звоны лат.
- Положим не Марс, а Маркс, - поправил я.
Он расхохотался.
- Балда, - сказал он мягко. - Марс - это бог войны.
Я ответил упрямо:
- Ну и что ж? А вот я не верю в бога.
- Я тоже не верю, - сказал он. - А знать знаю, и ты поучился бы…
Мне стало неловко. В самом деле, он оказался начитанным парнем.
Я начал уважать его, прощая мелкие обиды.
Но за этот месяц, особенно за последние дни, Шурик странно переменился. Он плохо спал, и по утрам веки его бывали красны. Кажется, он плакал.
Мы отступали две недели подряд. Медленно, почти безостановочно двигался наш обоз.