Северов Петр Федорович - Сочинения в двух томах. Том первый стр 10.

Шрифт
Фон

- Ишь, распелся… - сказал он неожиданно. - Мы вас еще покрутим… Еще не так запоете!

Меня изумили и потрясли эти слова. Кто же, кто лежал передо мной? Чьи плевки, чьи издевательства выносил я всю ночь? Я бросился к двери и, уже распахнув ее и ступив в коридор, вспомнил последние слова Трофима. "Ячейка поручает… Смотри ж", - говорил он. А вот вчера Колька Снегирь сказал мне сочувственно: "Будь парнем… што камень!" - и потряс кулаком. Тогда я не понял значения этих слов…

В бараке наступила тишина. Раненые больше не стонали. Я закрыл дверь. Всполошено забилось маленькое пламя каганца. Темные блики метнулись по стенам.

Серое осеннее небо медленно вползало в окно.

Я вернулся и присел у койки.

- Трусишь, змееныш?

- Нет! - ответил я спокойно, хотя гулкие барабанчики вдруг заколотили в моих висках. - Нисколько не трушу.

- Врешь!

Рассвет растекался по полу, серый и вязкий. Опять постукивал дождик, словно предупреждая: день начинается.

В восемь часов пришел Трофим.

- Посерел ты, парень, - уронил он сквозь зубы. - Валяй на отдых.

Но я схватил его за рукав и потащил в коридор, подальше от двери.

- Кто это? Кто? - допытывался я, тряся его руку.

Он удивленно наморщил лоб и ответил глухо:

- Иди спать.

Я шел домой как пьяный. Качалась, прыгала улица. Утренняя дробь дождя гремела в моих ушах. В сенцах я упал на рядно в тяжелый, утомительный сон.

Мать, наверное, пожалела меня будить. Она подсунула мне под голову подушку и укрыла старой отцовской шинелью.

Но и во сне меня не покидал рокот дождя. Он вырастал над моей головой глухой пулеметной дробью. Уныло звенели стекла, и мутные тени рушились надо мной.

Меня разбудил Трофим. Он пришел ко мне вместе с Колькой Снегирем. Мать испугалась и обрадовалась таким гостям. Она подумала, что об отце получено какое-нибудь известие.

- Умывайся. Пошли в ячейку, - сказал Колька, стряхивая пыль с моего плеча.

Но я сбросил его руку.

- Ты, Трошка, дурачишь меня! - закричал я, отходя к порогу. - Кто этот, черный?.. Он плюет мне в морду, а ты дурачишь! - И я закатил рукав, показывая двойную лиловую подкову - отпечаток зубов на руке.

Он побледнел и закусил губу. У него мелко задергались щеки и стал хрипловатым голос.

- А ты… думаешь… кто он?

- Чужак - вот кто!

Трофим не удивился.

- Верно, - ответил он. - Белый офицер. Банды сколачивал. Мы его, значит, и зацепили.

Он это сказал, как видно, не испытывая ни малейшего стыда передо мной, но меня теперь вторично обожгла и ослепила горячая и едкая слюна плевка.

- Но разве… - я задыхался и от злости не находил слов. - Разве комсомол… учит, чтобы… терпеть? А не бить их, гадов?.. Врешь ты, Трофим… брешешь! - И я рванулся на улицу. Но Колька Снегирь загородил дверь.

- Постой, постой ты, - сказал Трофим, поправляя в повязке руку, и протянул ладонь, как делал это, агитируя, на поселке. - Мы приказ нашего высшего начальства выполняли. А приказано было сохранить этого беляка. Значит, не всегда с плеча рубить… А может, этак вот, сторонкой, лучше ее сграбастать, вражину?! Черный - этот не уйдет… Он еще своих подручных выкажет… Понял?! Ведь самое главное - всю банду взять!

Снегирь тряхнул грязным кулаком:

- Ты, парень, будь што камень…

Я понял все сразу. Кровь ударила мне в лицо. Наверное, они заметили мою растерянность.

- Ничего! - засмеялся Троша. - Злей будешь. Идем…

И мы пошли в ячейку по траве, звонкой и радужной от утреннего дождя сыновья.

СЫНОВЬЯ

Мы ели из одного котелка. В пути и на обозных стоянках. Ночами, в бесконечную осеннюю слякоть, прижимаясь друг к другу, мы делили тепло.

Она незабываема - ржавая тоска колес, кони, издыхающие у дороги, опрокинутые остовы бричек.

Я старался улечься так, чтобы лицом чувствовать дыхание Шурика. Оно согревало меня. В то время как ветер свистел над нами и мои ноги, завернутые в рваные обмотки, коченели, лицо горело от жаркого дыхания. Этот жар расплывался по телу. Он пересиливал озноб. Я медленно забывался.

Так я обманывал себя.

Я видел странные сны: дорога, багровая в лучах заката, к ночи накалялась добела. Мы двигались по этой огненной грязи, сквозь ночь, сквозь немую тьму. Даже свет раскаленной дороги не мог преодолеть густого, неподвижного мрака, окутавшего нас.

Оглядываясь назад, я видел, что все дымится - весь обоз, брички, лошади, грязный скарб, наши лица дымятся и пылают.

Мне становилось страшно от тишины и весело от огня. Я осматривал свои руки, - длинная багровая шерсть пламени шевелилась на них. Я открывал рот, и черные шары дыма вырывались изо рта.

Тогда я смеялся, чтобы окончательно отогнать это колючее чувство страха. Но нет, страх не покидал меня. Так я и просыпался в веселье и жути.

- Ты начинаешь бредить, Васька, - говорил Шурик. - Смотри, тиф нынче по дорогам бродит.

- Пустяки. Лихорадка…

- Ой, скрутит он тебя, Васек, - продолжал Шурик печально, - обязательно скрутит. - И грустно улыбался, глядя в степь.

Странно, он был уверен в моей неизбежной гибели. Он жалел меня. Невольно я заражался этим чувством, но не хотел выказывать его, крепился.

- Пустяки. Не страшно…

Тихонько я наблюдал за ним. За месяц он вытянулся, похудел.

Едва уловимая морщинка залегла между бровей. У него были большие, открытые, голубые глаза. В крупных зрачках всегда хранилось выражение удивленного раздумья. Гибкий, стройный, он был похож на девушку. Поэтому над ним часто подтрунивали в отряде.

Иногда мне становилось жаль его, - он устало улыбался шуткам.

Перемена, происшедшая с ним за последние дни, удивляла меня. Только месяц назад он пришел в отряд Гансюка, чистенький, веселый, в пестрой кепочке, лихо сдвинутой на затылок.

- Ну-ка, - громко сказал он, переступая порог комнаты и закрываясь ладонью от света, - где этот… главный? - Что-то снисходительное было в его жесте и тоне.

Гансюк сидел за столом, распределяя пайки больным.

- Это я, - ответил он, поднимаясь и отодвигая смятую горку бумажек.

Шурик смерил его быстрым взглядом наискось, с головы до ног, усмехнулся.

- Тебя-то мне и надо, - сказал он неторопливо и вперевалочку подошел к столу. - Хочу добровольно к вам… Возьмешь?

Гансюк потрогал свои бурые пониклые усы.

- Ишь ты, - удивился он, - а я думал, комиссар… Комиссара мы ждем.

- Согласен и комиссаром.

- Ну, это погоди… - он вышел из-за стола, осторожно, словно боясь повредить, взял Шурика за плечо, повернул, потом взял его руку. Она была бледная и маленькая. Подумав, Гансюк спросил:

- Ты что же… местный?

- Да.

Это происходило в захолустном местечке, где обыватели, напуганные близостью фронта, недоверчиво жались в глухих домах, тянули картофельную самогонку, а ночами, плотно прикрыв ставни, гадали на фарфоровых блюдцах, вызывая с небес покойных бабушек. Было так необычно, что именно здесь пришел к нам этот насмешливый паренек.

- Ладно, - согласился Гансюк. - Только вот объясни мне, с чего это ты вздумал воевать? Что ты за человек? Парикмахер?

- Нет. Я - фармацевт, - ответил он важно.

Гансюк прошелся по комнате. Помолчал.

- Не знаю такой работы, - сказал он, снова внимательно взглянув Шурику в лицо.

- Это значит аптекарь, - пояснил Шурик. Чистые ровные зубы его блеснули. - Но к чертям эту дрянь… валерьянку… Хочу на фронт. Да! Скучно тут. Ты понимаешь, командир, глушь, преферанс, бабенки. У меня другое призвание.

- Какое?..

- Готовность жертвовать… Отвага… Ты понимаешь?

- О, конечно, - Гансюк улыбался. Его серые глаза наполнились смехом. Легонько вздрагивали усы. - Конечно, понимаю.

На другой день Шурик получил старенькую винтовку, буденовку и потрепанный френч.

Гансюк сказал ему строго:

- Насчет фронта пока не торопись… Нам придется побыть с лазаретом. В тыл его надо отвести. Трудно будет, понятное дело, но это и есть… отвага.

Шурик несколько побледнел.

- А… как же на фронт? - спросил он тихо.

- Ну, это тоже фронт, смотри, учись.

Впрочем, на другой день Шурик был снова весел. Мы вместе гуляли по тесным переулкам местечка, стреляли на окраине ворон и вместе дежурили в бараке лазарета.

В то время Шурику исполнилось двадцать лет. Я заметил, какими внимательными взглядами провожали его местные девицы. Он поправлял буденовку, встряхивал за плечом винтовкой и на приветствия знакомых отвечал лениво-небрежными кивками.

Мне, безусому парню, было даже неудобно с ним, с этаким франтом и сердцеедом.

Когда мы уходили из местечка, я напомнил ему о матери. Она жила неподалеку, за старенькой церковью, при аптеке.

- Э, ерунда, - ответил он, зевая. - Плакать будет… Вообще бабы. - И прочитал мне собственного сочинения стишок:

Смешные слезы матерей
Мой пыл не охладят,
Веди же в бой меня скорей,
О Марс, под звоны лат.

- Положим не Марс, а Маркс, - поправил я.

Он расхохотался.

- Балда, - сказал он мягко. - Марс - это бог войны.

Я ответил упрямо:

- Ну и что ж? А вот я не верю в бога.

- Я тоже не верю, - сказал он. - А знать знаю, и ты поучился бы…

Мне стало неловко. В самом деле, он оказался начитанным парнем.

Я начал уважать его, прощая мелкие обиды.

Но за этот месяц, особенно за последние дни, Шурик странно переменился. Он плохо спал, и по утрам веки его бывали красны. Кажется, он плакал.

Мы отступали две недели подряд. Медленно, почти безостановочно двигался наш обоз.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке