Окопный профессор
- Послушайте, послушайте, стучат!
Старцов попробовал поднять веки. Они были тяжелы, как крышка оцинкованного сундука.
- Андрей Геннадьевич, стучат!
Не шевелясь, Старцов сказал:
- Ну что же.
- Я думаю, если обыск...
И опять так же произнес Старцов:
- Пускайте, пусть...
Он слышал, как торопливо зашмыгали по полу туфли. Дальше, дальше. Остановились. Вновь зашмыгали. Ближе, ближе.
- Андрей Геннадьевич, ведь вы не прописаны!
- У меня бумаги. Объясню...
По стенам покатился гулкий стон. Туфли заторопились. Но тотчас, словно отшмыгнув небольшой круг, шлепнулись опять под самым ухом.
- А если налет... налетчики... знаете...
- У меня маузер, - сказал Старцов и открыл глаза.
Сергей Львович стоял перед ним, накинув на плечи шубу, в длинной, до колен, ночной рубахе и трикотажных полинялых кальсонах, обтягивавших худосочные икры. В руке у него дрожала лампочка, обдавая тепленькими всплесками света то подбородок, то нос, и лицо Сергея Львовича казалось то жирным, то странно худым.
- А разрешение есть? - тихо спросил он. [23]
Стены застонали гулче. Сергей Львович кинулся отпирать. Неясные звуки коротко переплелись и затарахтели по комнатам. Потом вдруг зажалобился тонкий голос:
- Я шестнадцать часов в сутки работаю! Шесть на службе, шесть дома, четыре в очередях стою, да дежурства, да трудовая повинность! Мне пятьдесят два...
Кто-то издалека и глухо, как топором по пустой бочке:
- Не задерживайте, гражданин!..
У Сергея Львовича скатилась с плеч шуба, и он старался поймать ее одной рукой, крутясь, точно молодой неуклюжий дог, ловящий свой хвост.
- Среди ночи гонят к чертовой матери рыть окопы! С ножом к горлу! Мало, что мы выгребные ямы чистим, дрова рубим, черт-е-знает, в очередях стоим... За желатин землю копать? Да на кой мне...
- Сколько сейчас времени? - спросил Старцов.
- Три часа. Три часа ночи. Разве...
- Знаете что? Я пойду вместо вас. Я выспался. Сергей Львович поднес лампочку к лицу Старцова.
- Ступайте скажите, что вместо вас идет другой человек, помоложе и...
- Посильней, конечно посильней! Вон у вас плечи-то, - перехватил Сергей Львович.
Он выпалил эти слова на ходу, запахивая шубу и устремившись к двери.
Провожая гостя, благодарно и умильно напутствовал:
- Желаю вам, желаю... Заходите. Если задержитесь - переночевать, пожить даже: я ведь совсем один. Очень рад...
У самой двери он придержал Старцова за рукав, встал на цыпочки и шепнул: [24]
- Видно, там плохо!
- Где?
- А там...
- Вот посмотрю, - ответил Андрей и сбежал по лестнице в темноту.
На дворе, под мутным пятном закопченного фонаря, шла перекличка.
- Квартира двадцать седьмая?
- Есть! - крикнул Андрей.
И глухо, как топором по пустой бочке, ударил голос:
- Откупился!
Потом темная глыба заслонила от Андрея фонарь, и тот же голос ухнул над головой:
- Документ!..
В мокрый, глухой туннель, в черную прорву холода ввалились немым скученным табуном. По шелухе железа, где-то над головами татакали, как цепы по току, быстрые шаги. Подняв воротники, руки - в рукава, спины - горбами, лицами в землю, под ноги - вперед, неизменно вперед, только вперед, в черную прорву холода.
И вдруг - в спины, в затылки, в шеи, под ноги - носами, животами, коленями, друг в друга - все до одного, до последнего. И спереди:
- Стой, сто-ой, сто-о-о-ооо!
Потихоньку, на ощупь, щурясь, пяля вперед, в бока, назад локти, руки, пальцы - толпа начала растекаться вправо и влево. А спереди:
- Че-ррр-т! Напоролись!
- Куда ты перла-то, прости господи?
- Да ведь товарищ ведет; я думала, он знает дорогу...
- Думают петухи... Вон у меня полы-то как не было! [25]
- Вы бы сами...
- Ха-ха!
- С левой руки, граждане, вот на спичку, отсюда!
- Не воевали, а ранились!
Обходили, как слепцы - не табуном - человеческой толпой, с человеческим смехом, - невидный деревянный козел, запутанный проволокой. Чиркали спичками, выбивали беленькие искорки из зажигалок на потеху ветру.
За поворотом, в пространстве, нежданно высветился восходящей луною часовой циферблат. Был он гладок, чист, четок, окружен беспредельной чернотой ночи, светился, не давая свету, и показывал три четверти восьмого.
От этого циферблата люди пошли бойко и гомонили, не унимаясь.
- Престранные бывают ассоциации, - услышал Старцов негромкий голосок. Он вгляделся в темень. Рядом с ним поспешал силуэтик ростом ему по плечо.
- Престранные. У меня знакомый один, хранитель музея. Владелец единственной коллекции миниатюр восемнадцатого века и библиотеки по истории миниатюры. Теперь впал, конечно, в нужду, распродал мебель, утварь, пустяки всякие. Дошел до последнего: с чего начать - с миниатюр или с библиотеки? Помучился, помучился - начал с библиотеки. И знаете, с этого дня все позабыл, все, что в книгах было, и вообще хронологию, эпохи, стили - всё. Только смотрит на свои медальоны, фарфор да эмаль, улыбается, светится - и всё. А о чем ни начнет вспоминать - путает.
- О какой ассоциации вы? - спросил Андрей.
Тихонький голосок из непроглядной тьмы, из- [26] за гомона людей, из-за свиста железной шелухи, точно извиняясь, посмеялся над самим собой.
- Это я про электрические часы. Вот светятся еще, и всё еще будто часы, а стрелки уже остановились, стоят, не шелохнутся. Светятся, а потухнут, непременно потухнут...
- Ерунда! - вдруг вырвалось у Андрея, и он тут же вспомнил, что это слово - не его и что Голосов произносил его по-другому.
- Они на прямом кабелю, оттого горят! - донеслось сзади.
Остановились все в той же холодной прорве, казалось без причины; казалось, можно было остановиться много раньше, а можно было идти ещё. Красненькая воронка света из пригоршни ткнулась в широкое лицо, исполосованное морщинами, рябое. Потом на месте лица заалел огонек папиросы. К огоньку подобрался рукав, огонек раздулся, осветил ремешок часов.
- Без десяти, - ухнула глыба.
Где-то заклохтала темнота, дорога вздрогнула, заколебалась; шагах в двухстах из земли выросла белая колокольня, рядом с ней - развалины, мертвенно-холодные в дрожи прожектора; потом клохтанье перешло в гул, в гвалт, в гром, в грохот, и, метнув саваном по домам - от церкви, через развалины, с дома на дом, чем дальше, тем скорее, - прямой разящий рупор света ударил в лица и ослепил.
С громыхающего гороподобного грузовика, преодолевая треск и трепыханье, пронзительно проорали:
- Сколь-ко лю-де-ей?
- Тридцать.
С визгом и звоном посыпались лопаты, подскакивая, привставая на мостовой. [27]
- Четыр-надца-ать! Валяй еще-о-о!
- Хватит!
И опять заходила земля под ногами, опять зацапал мертвенно-холодный прожектор дома, руины, заборы; потом сразу опрокинулась и наглухо прихлопнула людей черная прорва, и все ослепли.
- Разбейсь напополам.
Ходили на развалины кучками, взявшись за руки. Там изводили спички, искали балок. Невидимо откуда наволокли со всех сторон щеп, досок, дранок, рам, фанеры, подкатили мокрое бревно. У концов его, упрятанных в щепы, распалили костры.
Гулкая глотка ухнула нетерпеливо:
- Ну что же, граждане, встали?
Тогда чья-то большая рука, дрогнув в робком свете костров, тяжело поднялась ко лбу, опустилась на живот, махнула от плеча к плечу, и спокойный голос позвал:
- С богом, товарищи!
И тогда десяток-другой спин медленно пригнулись к земле.
У забора, сколоченного из вывесок, куда отошла смена, разворотив мостовую, гукало и шуршало железо. Андрей распахнулся, вытер рукой потную шею, присел на асфальт. Женщина, перетянутая ремешком, неловкая, тучная, отдуваясь, счищая обрывком ржавой жести липкую грязь с ладоней, спросила:
- Ну как, профессор, камни-то ворочать?
Человек ростом Старцову по плечо потянулся,
точно просыпаясь, и рассмеялся:
- А знаете - хорошо! Я не могу вам точно передать, что я чувствую. Иногда идешь по улице, поднимешь невзначай голову, вдруг - небо! Так станет на душе удивительно. Годами не видишь, не [28] замечаешь, как будто нет ничего. И вдруг прикоснешься. Оказывается - небо!.. Вот что-то такое...
- Оказывается - назём.
- Совершенно верно - назём, грязь. А прикоснуться - радость.
- Я понял бы, если бы - пафос, - раздалось прерывисто, с одышкой.
Тучная, неловкая спохватилась:
- Вот именно! В феврале баррикады строились сами. А сейчас - казарма.
Одышка добавила:
- Главное, защищаем что? Право на разрушение.
- Разрушение, - отдалось сзади.
- Разрушение, - колыхнулось спереди.
- Пафос, - сказал профессор, вглядываясь в Андрея, - пафос - это час, день, неделя. Пафос - это припадок. Нельзя, чтобы народ бился в припадке целые годы.
- А зачем нужно, чтобы бился?
- Профессор, ведь культура...
- Культура, - отдалось сзади.
- Культура, - колыхнулось спереди.
И опять, точно посмеиваясь над самим собой, извинился профессор:
- Я, знаете ли, изучая историю, не мог обнаружить, чтобы какая-нибудь идея бесследно исчезала под развалинами академии, города или государства. Не мог. И я совершенно спокоен: биологии, истории, искусству, физике, вообще знанию, накопленному человечеством, сейчас ничто не угрожает.
- Идеи можно мыслить только в человечестве. А человечество обречено на взаимное истребление.