Раиса ухватила его руку, улыбнулась с усилием сквозь зареванные глаза, а он не смел отнять руку, как у ребенка не смеют отнять игрушку: отними - и опять рев.
- У тебя и рука добрая, не только сердце.
- Не пойму я вас, женщин: когда надо было бросить, жила с ним, когда не надо - бросаешь. Здоровый да постылый нужен был, а теперь побоку... Неладно что-то...
Раиса пошла к дивану, стена над которым пусто белела прямоугольником от снятого ковра, склонившись, что-то поискала в сумочке, а юбка, и без того короткая, высоко открыла ладные полные ноги, широкие подколенья с ямками, и Михаил отвернулся, подавляя в себе горячую волну. "Умеют они выставляться..." - подумал неприязненно. Она взяла из сумочки платок и расческу, стала приводить себя в порядок, сразу превратившись в глазах Михаила из беспомощного ребенка в уверенную женщину.
- Ты за него не переживай, - заговорила, успокаиваясь. - Я его не одного оставляю. Сколько у него их, ласковых? Вот и пускай хватают, кто успеет...
- Мстишь, значит?
- Ну и мщу! - Раиса смотрела вызывающе. - Я что, не имею права на месть? Я, помню, в роддоме лежу, а у него тут новая хозяйка. Нет уж: был здоровый - для всех, а теперь - мне одной?.. Так несправедливо!
"Да уж точно, несправедливо, - мысленно согласился Михаил. - Но и казнить вот такого теперь тоже справедливого мало".
- Он же отец твоих детей. Об этом ты подумала? Будут потом жестокими.
- Да они уже сейчас к нему жестокие. Как ни уговаривала, в больницу к нему не пошли. Молчат - и все. Они же еще вот такие были, - показала чуть выше стола, - а его ночь нет, да вторую... "Где папа?" А я им: на работе. Постарше стали - меня же во лжи уличать начали. Ага, говорят, ты неправду нам сказала: папка наш у другой тетеньки ночует. Возле такого отца детей держать - только души им портить. А отвечать за них мне - не Азоркину, он ни за кого не ответчик, даже за себя...
"Это уж верно: не ответчик", - снова соглашался в мыслях Михаил.
- Погибнуть он может, и, кроме тебя, его никто не спасет... - вслух твердил все же свое.
- Ну и что - погибнет? Сколько людей на свете гибнет, а я при чем? Мать моя говорила: все погосты не оплачешь! - Раиса была рассудительна и, казалось, спокойна. - И не вешай ты его на мою совесть! Я его спасать должна?! - вдруг разгорячилась снова, всплеснула руками. - Ненавижу! Да не только я, но и дети. Вот и ты... А что? разве нет? Думаешь, не вижу?! Я его уже за то ненавижу, что другие из-за него страдают. И не говори про него больше! Не говори! И сам не думай о нем, не страдай, он не стоит страданий. Из могилы вытянул его, что ему еще надо? Выбрось его из головы, пускай живет как хочет. Я знаю: меня за него люди судить будут, а вот его за меня не судили!..
- Ладно, - согласился Михаил, - бросаешь - твое дело, а что мне делать - это мое...
Они замолчали надолго. Да и что скажешь, чем поможешь? А у Раисы сердце защемило: то, о чем с такой легкостью она говорила Михаилу, сейчас вдруг придавило, пристыдило. Вот сидит он так близко сейчас, а такой недоступный, что не только словом, даже взглядом до него не дотянуться...
Солнце через маленькие окна вывесило желтые коврики на ребристых из-за грубой штукатурки стенах: щелястый пол с провисшими половицами темнел по углам мышиными норами, неумело залатанными жестью, верно, самой Раисой.
"Тут и не могло быть счастья", - подумал Михаил, и внезапно открылось: семья Азоркина начала рушиться уже давно, вместе с этим домом. Крепкой семье и дом крепкий нужен. Азоркину характер не позволил поставить крепкий дом, если бы он его поставил, значит, не был бы Азоркиным. Выходит, покалечился Азоркин или остался бы здоровым - все пришло бы к своему концу.
- Ну что же, - Михаил поднялся. - Поезжай, Рая. Дороги тебе хорошей, ну, в общем... чтоб хорошо в новой жизни все было! Я тебе не судья... А счастье, говорят, в нас самих, не на стороне где-то...
Уходить надо, а у нее такая тоска в глазах, ровно последний час ей жить осталось: словами можно солгать, а глаза не солгут.
- Такое ты мое горе, такое тяжелое - поезду не утихнуть... Ну иди, Миша. Иди, а я поплачу одна, пока детей нету...
Михаил снова прикоснулся к ее волосам, опять ощутив ее по-детски беспомощную голову. "Только бы не разнюниться", - подумал. А Раиса взметнулась вдруг, обвила его шею, прижалась щекой к груди и замерла.
- Сердце слышу. Вот, стучит, стучит, будто идет кто усталый. Вот, стучит. Я теперь знаю, как оно стучит, всегда буду слышать...
- Ну, ладно, пора.
А она руку его не отпускала, точно страшилась остаться одна.
С крыльца Михаил сошел осторожно, почему-то заботясь, чтоб не проломить старенькие ступеньки. У калитки остановился. Нет уж, кто в сердце тебя уносит, тот не чужой тебе. Раиса стояла в темном проеме дверей, платком прикрывала вздрагивающие губы.
- Ты пиши нам, - сказал Михаил таким голосом, что и сам его не узнал. - Что, как там... Помощь, может, нужна... не стесняйся...
Поднялся на асфальт насыпи, глядел сверху на четкое отражение дома в Мочале, на сам дом, на эту темную кучу гнилья, зубчато ощетинившуюся обломанным карнизом крыши.
К Азоркину в больницу он пришел на следующий день. Долго ждал в сквере - Азоркину как раз делали перевязку. Вышел прогуляться Федор Лытков. Кожа да кости под тонким полотном пижамы. В шахте, бывало, на себя нанижет ватников да сверху еще натянет капюшон резиновый - и похож на человека, а тут комар комаром.
- Только в шахте был и уж в больнице! - удивился Михаил.
- А-а, - махнул рукой Лытков. - Радикулит... Давнишний уже, застарелый...
Сел рядом, темные руки переплел в коленях, как муха лапки, выгорбатил костлявую спину. Михаил вспомнил, каким могучим мужиком был Лытков лет двадцать назад: бревна кидал, как веники. Казалось, за что ни брался, веса не чувствовал. Сколько машин на его веку износилось, сколько он, кидая уголь, лопат о почву стесал, сколько кайл сбил по самую трубицу, сколько вагонеток перекатал!.. Не счесть.
- Отдыхать тебе надо, дядя Федя. Сколько можно?
- Отдохнем! Придет время, вечно отдыхать будем... Это теперь: только вылупился, а ему уж отдыхать давай. У меня вон внуки... полдня в школе отсидят, полдня по улицам пробегают, а лето придет - грядку картошки не прополют. Покупай, дед, на шахте путевки: отдыхать! Это мы с тобой, как заведенные. Ты к Петру?
- Ага.
- Волк он, Азоркин твой, как есть - хищник. Семью моего Степана разрушил. Внуки теперь без отца... Я Азоркину тогда говорил: погоди, поплачешь. Сбылись мои слова... Он и мне жизнь годов на пять поубавил.
- Нехорошо, так, дядя Федя. Старый человек, а такое говоришь...
- Нехорошо, нехорошо! - Дед недовольно покачал головой. - Больно ты добренький, а я не такой.
- Ладно, дядя Федя, дай нам с Петром поговорить, - сказал Михаил, увидев идущего к ним Азоркина.
- Говорите, что ж... - Лытков поднялся. - Только гляди, Мишка, на кого слова тратишь. Себя пожалей, совет мой!
- Говорил с Райкой? - Азоркин сел, прижал к груди забинтованную культю, как ребенка. - Я тебе наказ давал...
- Говорил... - От его ли резкого тона, от слов ли Лыткова Михаил стал закипать раздражением. - Уехала она вчера!
- Так-так!.. Уехала...
Азоркин долго глядел перед собой, затем переломился, точно от удара под грудь, обхватил голову здоровой рукой, плечи мелко вздрагивали, и Михаил понял, что тот плачет, но вместо жалости почувствовал в себе внезапное озлобление.
- Перестань нюнить! Скулил бы при тех, кто не знает! Тьфу!
- Плюешься? - выпрямился Азоркин. - А вот это ты видел? - потряс культей перед лицом Михаила. - Угнал Валерку, а втроем бы подняли. Корж-то пустяковый был... Выходит, виноват! Ты... И рука целая была бы! Целая! - Опять сунул культей Михаилу под нос. - А теперь зачем мне жить? Если родная жена от меня отказалась?
- Заткнись! Много ты понял. Ты про детей ни разу не вспомнил. Замолчи, а то не погляжу, что калека... Тебе и вправду жить незачем!
Михаил зло бросал слова и был страшным: Азоркин, испуганный, отпрянул на край скамейки.
- Ты чего... грозишься? Сам знаешь мое состояние... - сказал, будто извинения попросил.
- Привык к семи нянькам! А теперь ни одной не будет! - не унимался Михаил. - Поживешь один, небось думать станешь.
- Поживем - увидим, - взбадривал себя Азоркин, а у самого глаза растерянно метались. - Еще сойдутся наши пути-дорожки!..
- Да нет уж! У каждого своя. И мне по твоей не ходить.
- Не тебе судить, праведник! Такой праведник, что тошно с тобой. Вон у Вальки своей, хочешь, спроси!..
12
Колыбаев чего угодно ожидал от комиссии, но только не того, что так секанут под корень дорогого его начальника. Пока в те заполошные минуты Свешнев соображал, как вырваться от смерти, он, Колыбаев (понял сразу, что Свешнев будет бить корж кайлом до тех пор, пока либо спасет Азоркина, либо сам вместе с ним останется в завале), не возжелал оставаться в этой "братской могиле". После ему захотелось еще и чистым остаться со всех сторон. А из кого перья полетят - ему было все равно. Да опять же вовремя сообразил: нет, не все равно. Иметь благодарного начальника - это почти то же, что еще одну сберкнижку... Вспомнил, как заорал Свешневу, зачем Ковалева угнал - втроем бы корж подняли, понял, что правильно сделал: на этот крючок можно рыбку поймать, отманить ею опасность от Головкина. В сумраке за копром и без того перепуганному Валерке Ковалеву в два счета доказал виновность Свешнева; Валерке-то доказал, но дышло не туда вывернулось: Головкин сам рядовой. Из бросовой кости навару не накипятишь.