Александр Плетнёв - Шахта стр 29.

Шрифт
Фон

- У-у, это мудрейшая книга! В ней, кроме больших революционеров, здорово показаны еще две категории людей: это те, которых развращает их внешняя жизнь, и пустые созерцатели. Я же чувствую, как отвратительны тебе те и другие, а особенно первые, которые так жадно тянутся к венку жизни, чтобы примерить его к своей хитрой голове. Ой, сколько их, занятых не самой жизнью, а ее формой! Топчется этакий петушина в человеческом образе и кудахчет на всю округу, дескать, золотое зерно нашел. А на деле оказывается - не золотое, а шелуху от зерна. Вместо того чтобы трудиться, он кудахчет - герой, как же! У вас на шахте есть такие петухи?

- Имеются, - согласился Михаил.

- Вот видишь. - Насонов посмеялся почему-то, поднимаясь. - Замучил я тебя, Михаил Семенович, своими разговорами.

Они вышли из больницы, когда темная сторона восточного неба была издырявлена, как решето, звездами, а запад глухой остудистой зеленью напоминал, что еще один день ушел навсегда.

Напротив больницы светились окна городской библиотеки, в одном из которых четко виделась склоненная над столом темная голова женщины.

- Сколько умного в жизни, - показал Насонов на библиотеку. - И в это окно, на нее сколько уже гляжу... А-а-а! - отчего-то заволновался он, - гляди теперь, гляди...

- Ну чего ж, - Михаил услышал боль в голосе Насонова. - Не одна-то во поле дороженька, говорится в песне. Ты теперь одинок - ищи свое счастье.

- Нет, хорошо, брат! Хорошо! - Насонов потискал плечи Михаила. - Стоим вот, дышим... Чего еще надо, а?! - Дернул Михаила за руку и пошел, да обернулся: - Дом-то мой не минуй, Миша! Кого ж мне еще ждать?

"Чего же нам еще ждать? Чего ж еще надо? - почти слово в слово повторял Михаил насоновское, вышагивая домой. - В счастье забываем про то, что счастливые. В ясный день, бывает, солнца не видим. Какой широкий мужик этот Насонов!"

В распадке свет из окон уютно покоился во мгле садов, черноту неба прожег каленый сегмент месяца, и Михаилу почудилось, что он сам - яркая искринка, пролетающая через мир. Он долго глядел на звезды, в темный, даже умом безнадежно-неприглядный космос. Михаил поспешно вошел в дом, чтобы не глядеть больше на ночное небо, которое заставляет его мучиться думами о своей ничтожной жизни на земле.

9

Во всякой гордости, говорят, черту много радости. Выходит, гордость сама по себе никому в жизни не помогла. Если же гордость делами не укрепляется, то оказывается вовсе не гордостью, а спесью. Спесь, уж точно, умной не бывает. Они, спесивые-то, как ни пытаются взлететь высоко, да все низко садятся.

Далеким душным августовским днем по распределению из института приехали в городок Многоудобный Василий Головкин, Ксения Князева и Александр Комаров.

Ксения после дорожных дней как-то изменилась, повзрослела, с лица сошло беззаботное выражение, сменилось ожиданием, тревогой.

Комаров видел эту стесненность ее души и сам присмирел: свое сердце поджимало от наступающей решительной минуты.

"Ты завоюй меня, покори!" - говорила Ксения прошлой, студенческой зимой то ли серьезно, то ли в шутку. И он думал, о том, что время его еще не наступило, что оно придет, его время. Но вскоре понял, что любящее сердце и в малом разглядит большое, для нелюбящего и большое - порошинка. Не утешало Комарова, что Головкин для Ксении такой же нуль, как и он сам. И вот позади студенчество, впереди далекий край, работа.

Ксения работала на шахте "Восточной" в плановом отделе и жила километрах в трех от центра, где на шахте "Глубокая" Комаров с Головкиным приняли по участку. На прощание она пожала Комарову руку и с видимым безразличием сказала:

- Заскучаешь - приезжай!..

И пошла с чемоданом и узлом в руках, напрягаясь в тонкой пояснице и оттого заметнее двигая бедрами. И Головкин поначалу обрадовался: теперь кончится неизвестность. "Никуда не денется, прибежит..."

Головкин с Комаровым жили в одном общежитии: белокаменном, давней постройки, плотно окруженном застаревшими тополями и ясенями, отчего даже в солнечные дни в комнатах покоился полумрак.

- Что за жилье, - возмущался Комаров. - Спилить к черту эти деревья!

- Ну, конечно, во дворце рожденному... - уколол его Головкин.

Приморское лето банной сыростью пропаривало землю и воздух. Их, коренных сибиряков, удивлял ярый рост деревьев и трав, которые прямо на глазах тучнели, пухли. Все было мокро и горячо, и кажется - само солнце было мокрое, потому что муссон по семь раз на день выплескивал воду из тихого, подернутого тучами неба.

Сумерки, по-южному короткие, словно отсекали дни, лишая время плавности, и Головкин почти физически ощущал его скачкообразные переходы. Руководить участком для него оказалось делом несложным. Уголь отбивали буровзрывным способом, а наваливали лопатой, как сто лет назад. Участок был оснащен тремя-четырьмя десятками простеньких ленточных и скребковых конвейеров, пятью-шестью вентиляторами, лебедками, немудреной электрической схемой. Головкину, горному инженеру во втором поколении, такая техника даже в диковинку показалась - ожидал другого. Забои продвигались, по его понятию, улиточно-медленно, но это не вызывало у него протеста, желания круто все изменить. Василий Матвеевич лениво спускался в шахту, осматривал участок, прикидывал в уме, какие нужно провести горные работы в недалекой перспективе. Отдав наряд второй смене, он уходил из шахты, сохранив в душе и теле неистраченные силы. И тогда в липкую духоту ночей из окна его комнаты выплывали гнетущие, как приморские туманы, звуки скрипки.

Комаров в общежитие приходил поздно и, падая устало на кровать, сначала с удовольствием слушал игру Головкина, но вскоре эта музыка начинала заражать его своей тоской, он злился и закрывал голову подушкой. Бывало, он заходил к Головкину поделиться с ним своими радостями.

- Во! - шумел, распахивая дверь. - Первый комбайн на "Глубокой" себе выбил! Один на всю шахту - и у меня на участке. Я Караваева за горло: отдай, Петр Васильевич, а то я в ствол прыгну!

- Поздравляю. - Головкин укладывал скрипку в футляр, ложился на кровать, руки за голову. - С великой радостью!..

- Неужели тебя, горного инженера, это не волнует?.. - вскипал Комаров.

- Комбайн один, а участков девять... Зачем же мне у ближнего радость отнимать?..

И прикрывал глаза, не скрывая своего раздражения. Комаров видел это, но не унимался.

- Ты чего замуровался в четырех стенах? Сгниешь ведь так.

- А там что? - Головкин кивал на окно, за которым виднелись копры шахты. - Мой участок работает как часы. Зачем же мне там торчать? То, что тебе дается через силу, я делаю легко. Генетика!..

Через два года Головкина назначили главным инженером "Глубокой", словно нарочно выставили повыше - на большом свету разглядеть. И уже месяца через два директор "Глубокой" Петр Васильевич Караваев - человек, которого ничем, кажется, в жизни удивить было невозможно, удивился, глядя на него:

- Да ты никак к нашему делу вкуса не имеешь!..

- Почему? Имею, - растерялся Головкин и даже покраснел из-за неискренности своего ответа.

- Ну, ну... - Караваев пригнул к столу сивую голову, и разговор окончился.

Вскоре Головкина вернули к должности начальника участка: "легко" работать главным инженером не получилось. И он отыскал для себя утешение: "Дурость все это у них, а не жизнь. Свобода во власти - не свобода". И зажил в тихом своем утешении, словно вернулся в родной дом после долгого отсутствия.

Встреча на шахте со Свешневым поначалу не только удивила Головкина, но еще и растревожила. Земля, у которой, казалось, нет ни конца ни края, сузилась до переходной галереи шахты "Глубокой". Ждал: вот-вот поползет по шахте слух, как, представившись композитором, студент горного института Головкин ездил в деревню за песнями. Порывался поговорить со Свешневым, упросить его молчать, да побрезговал. А время шло, и слухов не появлялось. И позже, когда уже десятилетия минули, Свешнев никогда даже ни полсловом не напомнил Головкину о той далекой встрече в деревне.

Старой, заброшенной дорогой, по которой в давние времена ездили из города к морю, уходил Василий Матвеевич Головкин километров за пять.

На лбинах сопок дорога ржавела промытой дресвой и каменьями, была заросшая с боков невиданной высоты - рукой не достать - жирной травой и ветвистым древовидным бурьяном; синели непомерной величины ирисы; на толстых, как хворост, стеблях покачивались раструбами вниз оранжево-ржавые колокола дикого перца, яйцеобразные цветы кровохлебки, словно действительно налитые старой порченой кровью, темнели сочной бордовостью. Все перло, росло мощно, ярко, кичливо. Но странно: все без запаха, и цветы и трава, - один дурманящий запах прошлогодней прелости. Василий Матвеевич собирал букет, окунал в его прохладу лицо и отбрасывал в раздражении: "Декорация, а не природа!"

Спускался по дороге меж сопок в распадки, тесные и темные, как туннели. Деревья плотно смыкались кронами над дорогой, сизый сумрак испарений стоял неподвижно меж стволами, чугунно-черными от сырости, ярко желтели грибы, похожие на свиные уши, а у подножия деревьев ярились - кажется, заметно глазу, - распухали перистый хвощ, узорчатый папоротник, лопушистый курослеп, ядовито-зеленый бересклет.

Василий Матвеевич садился на камень-голыш, оглядывал сразу сузившийся и без того тесный простор и проваливался, как во что-то мягкое, в сладкую тоску. Он любил ее, эту свою тоску, и в ней - себя, потому что она отделяла его от сего мира своей возвышенностью, мечтательной неясностью.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги