Скрипел фургон, быки шагали так, что колеса поворачивались, наверное, медленнее, чем секундная стрелка. Головкин глядел вдаль, и ему казалось, что и жизнь и время остановились.
- Ешьте жмых, - наконец сказал Трофим.
Но Михаил уже давно точил крепкими широкими зубами кусок жмыха.
- Два ордена Славы, - пережевывая, кивал Михаил на Трофима, - медалей штук пять... Здорово парень воевал!..
- Какой же он парень? - машинально возразил Головкин.
- Хо! Да ему сорока нету!.. Это зарос да оголодал.
Ручей в лощинке блеснул, к дороге выбежал, и возница остановил быков, припал к ручью и пил, пил жадно и долго.
- От жмыха, - пояснил Михаил. - Сухой жмых жажду дает.
Монотонно скрипел фургон, глухо стукали ступицы, и Головкин задремал.
В деревню въехали далеко за полдень. Солнце уже скосилось, отчего небольшие бревенчатые дома с запада зарозовели, а гусиная трава, которой густо поросла улица, была зеленой до темноты. И пусто было в деревне: ни людей, ни кур, никакой живности, даже ребятишек не было видно.
- Правление там, - спрыгнув с фургона, махнул рукой Михаил.
- Нет, нет, ты уж меня не бросай!.. - Головкин заспешил, перевалился через край с телеги.
Михаил завел Головкина в ограду, пустую и чистую, только в дальнем углу, у плетня, была поленница дров, на кольях висели четыре щербатые кринки да чуть правее - веревка с петлей и трава, перетоптанная с навозом, - место привязи коровы. Дверь в сенцы была закрыта на щеколду, а вместо замка - хворостинка.
- Трудятся, - улыбнулся Михаил и крикнул через плетень в огород: - Петька! Нюрка!
И только тут Головкин увидел две белые макушки, уткнувшиеся в грядки. Ребятишки выпрямились, из-под ладоней поглядели на пришедших, а потом друг за другом двинулись к дому. Подошли босые, с оттопыренными на больших животах рубашонками, опасливо покосились на Головкина.
- Не бойтесь, - ободрил их Михаил. - Пололи?
Дети дружно кивнули и уставились на руки брата, которые развязывали мешок. Михаил, засунув руку в мешок, отломил корку хлеба, подал старшей девочке.
- На двоих.
Головкин наблюдал за детьми, но как-то не заметил, когда они разделили и съели хлеб и опять уставились на мешок.
- Хватит, - строго сказал Михаил и стал оглядываться. - Где все?
- Тятя с Гришкой и Ванькой на силосной яме, а мама на дойке.
Михаил провел Головкина в дом. Большая русская печь зевасто открыла на него черный рот. От печи под потолком - полати, рядом две длинные лавки, стол из толстых, выструганных до белизны досок с ножками-крестовинами да шкаф с тремя полками, на которых лежали вперемешку глиняные и оловянные миски, ложки деревянные, пара стаканов и еще какая-то немудреная утварь. Михаил провел гостя за дощатую перегородку в горницу.
- Вот тут побудьте. А я сейчас.
Горница и вовсе была пуста. Окна без занавесок, в углу рыжеватый в полоску сундук, голый стол, две табуретки, лавка вдоль стены и полка-угольник, на которой лежали стопки истрепанных учебников, самодельные тетради и, что поразило Головкина, "Хаджи-Мурат" Толстого. Василий взял книгу, не раскрывая, держал ее, чувствуя с ней какое-то родство, и, глядя в окно на закатное солнце, в который раз подумал: "Зачем я здесь?" За огородом начиналось поле, то ли пшеничное, то ли ржаное. Василий не только издали, но и вплотную не узнал бы, что там росло, одно знал - хлеб. Он с щемящей тоской подумал о том, что уже сегодня был бы в Горске, в уютном доме, в своей комнате, где широкий диван, ковер над ним, кресло, библиотека, настольная лампа... Представлял приход матери с работы и то, как она, наскоро поцеловав его, первым делом стала бы совать ему в руки скрипку с неизменными словами: "На-ка, нужен постоянный тренаж! Иначе все на ветер! Все в прах!" Затем перешли бы в гостиную, и сестра Таня села бы за пианино, а позже приехал бы с работы отец и за ужином стал бы расспрашивать его о делах. Почти всегда было так в приезды домой.
"Ду-урак!" - уже рассердился на себя Головкин, он почувствовал, что проголодался.
А в передней комнате тем временем накапливались приглушенные голоса.
- Что же ты, Миша, а?.. - спрашивал мужской голос.
- А я что? Сам он...
- Гм... Мать, ты к Чурсиным сходи: может, ведерко картошки дадут под новину.
- Уже ходила. - И долгий вздох.
- Вот незадача! Не супом же из ботвы кормить такого... Чтоб на недельку-две попозже: и картошка и брюква бы подоспели, а теперь... Может, подкопать картошки-то?..
- Пробовала, мельче бобов...
Руки Василия забегали по карманам, в левом нагрудном он нащупал деньги. "Что же делать? Ну, залетел!"
А солнце между тем сплющилось, горящая кровинка-капля растеклась на далеком краю поля и стала быстро впитываться землей, оставшаяся горбушка задержалась было на мгновение, но тут же провалилась, сразу по комнате расплылись легкие сумерки.
- Пойдемте ужинать, - позвал Михаил, и Головкин вздрогнул от неожиданности. - Пока светло...
В передней комнате ударило в нос крепким и неприятным запахом варева, и Головкин едва сдержался, чтобы не потянуться ладонью ко рту.
- Ну, здравствуйте вам! - Хозяин, Семен Егорыч, черный со всклокоченными волосами, показывал ковшами рук на лавку. - Пожалуйте к столу. Чем бог послал...
Но Головкин мялся, звал глазами Михаила.
- Миша, выйдем...
Остро выгнув спину, подхватив тряпкой огромный чугун, мать Михаила несла его длинными руками к столу, и пар окутывал ее склоненную над чугуном голову. Поставила чугун, обернулась к Головкину, а глаза такие большие, ласковые, и лицо все - в каждой морщинке доброта и нежность.
- Здравствуйте, - сказал Василий и покосился на чугун.
- Ну, чего же вы? Садитесь, - проворно обмела тряпкой край скамьи и место для гостя. - Отец, не топчись ты, садись уж!
- Миша, - позвал опять Головкин.
Михаил вылез из-за стола, пошел во двор, следом гость.
- Магазин у вас есть?.. - спросил Головкин.
- Сельпо-то? А как же! Есть.
- Сходить бы надо. Гостинцев ребятишкам. Неудобно так-то. Из головы выскочило...
- А-а, - протянул Михаил, - чего их баловать. И сельпо закрыто. Продавщица не откроет.
- Попросим, - настаивал Василий.
- Не надо. Если чего, завтра сходите. Пойдемте в дом.
Над столом висела лампа, узкая часть у стекла-пузыря была отколота, а вместо нее - почерневшая от жара бумажная трубка.
Семья усаживалась за стол. Перед каждым исходила паром миска, хлеба лежало на один добрый откус, и Василий догадался, что этот хлеб привезен Михаилом.
Семья как-то враз, дружно взялась за ложки, словно кто подал команду, дети шумно дули в ложки, шмыгали носами, а Василий сидел столбом, не зная, что делать.
- Хлебайте, Василий Матвеевич, - подсказал Семен Егорыч. - Шти постные да из травки свежей, пользительные. Тут и шшавель, и крапива, и листки-обломыши от капустки... Июль не апрель - хошь чем барабан набить можно. - Семен Егорыч подмигнул Головкину, сводя все к шутке.
- Будет буровить-то! - в сердцах прервала его хозяйка. - Язык - чисто помело, истинный бог!
- Вот те! Гостя ведь потчую...
Василий сунул ложку в рот, ощутил пресноту, но странно: запаха он уже не чувствовал. Тут, мигнув, погас огонь в лампе, и, как ни слаб был свет, тьма после него наступила полная.
- Ну вот, кончилось электричество. Теперь целуй кто кого не любит, - не унимался, балагурил Семен Егорыч. - Лучину нешто запалить?..
- Не надо, что вы! Спасибо, - спешно благодарил Головкин, поднимаясь из-за стола.
Михаил провел его в горницу, где от поздней зари еще не было так темно, как в передней, потом принес подушку и лоскутное одеяло, бросил на койку, раскинул на полу полушубок, лег сам.
- Ложитесь, - сказал торчащему у окна Головкину, - отсыпайтесь, а завтра за песни приметесь. У нас тут две сестры, вдовы, песен всяких дополна знают. Правда, слезливые песни-то...
Михаил повозился на шубе, притих и засопел, видно, засыпая.
"Хлебайте шти..." Ну вот и хлебнул... Вот, вот же он, этот другой мир, на который ему так упорно указывал Комаров самим своим видом. Но действительность превзошла, пожалуй, все ожидания.
Из передней доносился храп Семена Егорыча, где-то, словно плача, тонко взлаивала собака, а потом издалека стал нарастать рокот трактора, затем пошел на спад до шороха и исчез в полях.
"Как же они тут могут?"
Одна картина сменялась другою, и одни были неясные, серые, как эта сумеречная горница, где, разметав руки, спал Михаил, так напоминающий чем-то Александра Комарова, а другие - четкие, как та вот звезда, что воткнулась кончиком лучей в стекло и теперь висела, подрагивая и тонко звеня. Головкин возился на жесткой постели. В передней храп Семена Егорыча перехлестывала заливистая фистула, он ненадолго затихал, чтобы набрать силу, и в этих паузах протяжно вздыхала мать Михаила.
Как-то в пригородном совхозе садили картошку. Ребят понабралось с избытком, и добровольцы вызвались чистить навоз на скотной базе. Василий Головкин, будто сейчас, видит, как Комаров, жалея сапоги и одежду, голый по пояс, в завернутых выше колен штанах, с кряхтеньем отрывает навоз вилами, взбугряя мышцы на руках и спине, делает взмах - и пласт навоза летит метров за пять. Заляпанные босые ноги с крепкими икрами чавкают в зеленой жиже... Вот он оборачивается и хохочет, и подрагивает его тощий живот.