Александр Плетнёв - Шахта стр 26.

Шрифт
Фон

Все думал о случайности: не задержись он тогда в раздевалке, не подойди к нему Дарья - так бы остались разделенные не только хребтиной сопки. Чувствовал, что с заботами о Дарье жизнь его вроде бы вздорожала. Да и Дарья, видел, отмякла, ожила - материнское-то, должно, никаким пеклом одиночества не засушить, никакому времени не выветрить.

7

Василий Головкин втайне мечтал о славе композитора. Но отец властной рукой указал дорогу в горный институт: иди и не оглядывайся! Решение отца, управляющего трестом шахт "Горскуголь", было не только властным, но и неожиданным, и этим Василий, человек по натуре слабый, не в мать и не в отца, был как бы лишен самого себя. Мать, преподавательница музыкальной школы, долго не могла смириться с "банальностью" ожидавшей сына жизни и трагическим голосом выговаривала мужу, но тот только раз выразительно посмотрел на нее: "Чушь все это!"

Родители не открывали детям свою прошлую жизнь, но всякая тайна все равно когда-нибудь да становится явью. Бывало, в своей комнате схватятся в ссоре, а маленький Вася под дверью обмирает от любопытства и страха. "Трактирный лакей!" - кричала мать. "О-о-о, госпожа горничная", - язвил отец.

Мало-помалу он узнал, что отец был сыном приказчика, но умудрился закончить рабфак и горный институт, а мать прежде "служила в лучших домах", а теперь, как она любила говорить, "состоит у отца в услужении".

В горном институте Василий выглядел степенней своих ровесников: одевался по сезону, тогда как другие и одного-то доброго костюма не имели, все больше в гимнастерках отцовских или своих, на войне нажитых; в студенческих компаниях не участвовал, тяготясь панибратством и втайне гордясь своим превосходством: знания у него в самом деле были и шире и основательнее, чем у многих других. Да и сокурсники его сторонились: вроде бы ясен парень, но чем-то и загадочен, не такой, как все, - личность. И лишь Александр Комаров этой личности не почитал. Сам длинный, худой, кость да жилы, в ватнике, в одних несменных штанах, в шапчонке из кошки, на ногах кирзачи, он поначалу Головкина вроде бы не замечал.

К Комарову раза два за зиму приезжал с какого-то разъезда отец, маленький и быстрый человек, с остроносым лицом, заросшим светлой щетиной до самых глаз, которые посверкивали весело и остро. Он привозил в мешке круг-два мороженого молока, сухой и свежей картошки, а бывало, и туесок капусты. Садился на полу поближе к дверям, ловко скручивал черными, плохо гнущимися пальцами цигарку. Намороженный его полушубок оттаивал в тепле, наполняя студенческую комнату запахом керосина и навоза.

- Ешь, Лександр, наводи тело, - обласкивал гордым взглядом сына. - Таку науку одолеть! Ой-е-ей! Это тебе не кнутом коров охлестывать... Мы ведь, Комаровы, - обращался он к Василию Головкину, - сколь помним себя, все скотники. А тут вот, - он протягивал в сторону сына скрюченную ладонь, похожую на дубовый ковш, - бог создал головушку золоту на всю родову. Он, бог-то, не Тимоха, знает, кому плохо!

А "головушка золота", чему-то радуясь, менял истлевшие портянки на новые из какой-то серой, гремучей, как жесть, ткани, привезенной отцом.

- Добро онучки-то, - удовлетворенно говорил отец. - Нога в тепле, и телу баско! А молочко снятое, сынок. Не забидься. Маслица все с матерью колобобим на продажу. Огольцов-то одевать-обувать надо. Мда... И дай-ка я тебе сапоги починю.

Доставал из мешка дратву, шило, свиную щетину, лоскутки кожи от старой обуви и латал сапоги сына в каждый приезд все пять лет.

Головкину было жалко Комаровых в их бедности, жалкими они казались ему и в своей радости - от новых портянок или ситцевой рубашки, которую потом носил Александр, не меняя, пока не сползала с плеча от долгих стирок и износа, и в своей гордости: столько поколений скотников одного в горный институт выдвинуло! Удивляло и то, что Комаров не стеснялся бедности, более того, не замечал ее, вроде бы даже нарочно, как в укор всем, показывал себя, и тогда мимолетная жалость к нему сменялась неприязнью.

- Комаров, - сказал как-то, - ты необдуманно землю бросил. Но уж коль так случилось, то нужно было идти на шахту рабочим, и только детям твоим - дорога в горный институт! Понимаешь? Нужна переходная социальная база.

Комаров долго и пронзительно глядел в глаза Головкину.

- Это для моего отца ты сокол, а для меня - сова. Отец по жилетке да по холеной роже привык людей ценить, а я-то уже не-ет!.. Не признаю неравенства по штанам. - И подергал Василия за полу - Хотя, что скрывать, вот такой костюмчик поносить не отказался бы!..

- Да я же тебе добра желаю, - сникал отчего-то Головкин.

- Ты - добра?! Не-ет. Ты стыдишься и, по-моему, боишься меня. Ты думаешь, мы в деревне из-за лени ремни потуже затягиваем... Не понимаешь? Или не хочешь понять? Ты в туфлях-габардинах, а я - вот... - тряхнул перед Василием своей одежонкой. - Но ты не за меня - за себя стыдись, Василий, если совесть есть. А бояться можешь, это я тебе разрешаю!..

Почти ничего не понял Головкин: почему он должен за себя стыдиться? Но после того разговора стал как-то больше задумываться и о себе, и о Комарове, о многом.

"Ведь, кроме моей жизни, есть еще какая-то другая, непонятная мне, из которой пришли Комаров и другие, похожие на Комарова. Какая она?"

Решение поехать в деревню после весенней сессии принял тайно от всех. В душе он был горд за себя, потому что из-за этого надо было идти на кое-какие жертвы... Написал родителям, что задержится на недельку-другую, а пока чтобы Кузьма, личный шофер отца, отремонтировал мотоцикл и наладил удочки. На карте выбрал наугад станцию с длинным названием: "До нее доеду, а потом - до ближайшей деревни". Но "в народ" Головкин попал сразу на вокзале, намяв бока и взмокнув, удостоверился, что купейных мест нет и не предвидится.

В духоте и грязи общего вагона ехал день да еще ночь; ему почему-то обязательно нужно было проехать до намеченной станции. Всю ночь до восхода простоял в тамбуре, так как вагон был плотно забит табачным дымом, сдобренным запахом пота от разомлевших тел и портяночной тухлости.

На восходе Василий в станционном буфете попил чаю и по пыльной улочке районного села вышел на дорогу, ощущая давящую тошноту и угарный шум в голове. Миновав кладбище, по-степному голое и неогороженное, сошел на обочину и присел, еще бодрясь и в душе гордясь собой, однако уже догадываясь о всей нелепости своего положения: "Зачем это я? Какой народ? Какие песни? Выспаться бы..."

Он и вправду стал клевать носом, а когда вскинул голову, увидел стоявшего рядом парня, босого, с мешочком в руке, скуластого, с заметно удлиненными глазами, похожего на монгола.

- А я гляжу: не захворал ли человек...

Голос у парня был глухой, мягкий, толстоватые губы расползались в той улыбке, в которой и простота и смущение, но Василий увидел в ней глупость: "Вот он в чистом виде, Иванушка-дурачок..."

- До деревни далеко?

- А вам куда? До Чумаковки или Чистоозерной?

- Куда ближе, - ответил, поднимаясь.

- А-а, тогда к нам. - Парень поглядывал на Головкина искоса, с интересом. - Случаем не по налогам?

- Нет, не по налогам, я... - Василий чуть поднажал, выдохнул: - Я композитор.

Парень весь как-то вскинулся.

- Да ну-у!

"Понимает!.." - поразился Головкин, и тут же душа его погрузилась во что-то стыдливое и сладостное: самому себе еще так открыто не признавался, а тут вот испробовал ее, будущую свою славу, хоть и в глухомани степной и на каком-то оборвыше, а все равно...

- Мелодии народные у вас буду записывать, песни… Как у вас поют?

- Пою-ют, - ответил парень неопределенно. - Говорят, за песнями-то в Москву ездят?

- Бывает и наоборот, - ответил Головкин не без вызова и ловко переменил разговор: - В район зачем ходил?

- На комиссию. Осенью в армию берут.

Головкину захотелось узнать имя парнишки - узнать и запомнить как некий рубеж в своей жизни.

- Я-то? Свешнев. Мишка я. А вас как? Нам радио провести сулили. А то это… слушать будем, а кого?.. - сбивчиво говорил Михаил,

- Василием Матвеевичем меня зовут. - Фамилию не назвал, будто не понял вопроса.

Они прошли небольшой, знобящий утренней свежестью лесок, и сразу открылась глазам увалистая даль с островками березняков, и все поля, поля да степи. Дорога перепоясывала увалы, скрывалась в лощинах и темной волосинкой вилась у слияния неба с землей.

- Вон и наш транспорт, - показал Михаил: там, впереди, мухой ползла подвода. - Поднажать надо! - И пошел отмерять емким шагом, а Василий глядел на его шишкастые щиколотки, задубелые пятки и снова ругнул себя: "Какого черта"!

Через полчаса они настигли большой фургон, который тянула пара мосластых быков. На передке виделась спина возницы, обтянутая гимнастеркой, до того пропитанной потом и грязью, что она лоснилась и казалась мокрой; на голове у возницы то ли шапка, то ли кусок рукава от ватника - что-то плоское и изодранное.

- Здравствуй, дядя Трофим, - поздоровался Михаил. - Я так и думал, что ты.

- Я-я... - протянул тот и кивнул на ящик-кузов: дескать, садитесь, и отвернулся.

Они влезли, Головкин не знал, как сесть, чтобы не зазеленить костюм о жмых, но Михаил подстелил ему свою телогрейку.

- Композитор, дядя Троша. Композитор к нам... Вот! А ты его везешь! - Михаил как бы приглашал Трофима разделить с ним удивление.

Мужик вяловато обернулся, показал заросшее черной щетиной лицо, водянистыми глазами из-под опухших век поглядел на Головкина, перестал обсасывать обмылок подсолнечного жмыха.

- Этот, - наконец сказал Трофим, ткнув в сторону Головкина кнутовищем. - На войне видал. Такой же вылупасный на железной дудке дудел... - И отвернулся.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги