Говорил Евстигней тяжеловесно и вычурно, перемежая канцелярщину с "духовным" стилем, но Геннадию было не до философских тонкостей, он слушал Сорокина с любопытством.
- В чем же твое понимание мира?
- Сперва о понимании жизни. Это как предисловие… На Земле слишком много людей, и количество перешло в качество. Общество стало неуправляемым, оно подчиняется хаосу. Половая революция убила любовь, и потому люди уже не стремятся друг к другу, как одна половина к другой, счастливо и по божьему промыслу обретенной половине, а сходятся для ублаготворения плоти в хаотическом беспорядке… Ты меня слушаешь?
- Давай, давай… Чеши дальше, - подбадривал его Геннадий.
- Я продолжу, в мире стало много еды, много одежды и всяких машин; люди скоро будут иметь еще больше добра, потом - я вижу это время - они будут иметь все, и тогда - что им делать? Куда идти? Познанием, искусством, сладкой утехой размышления можно соблазнить немногих, тех, кто способен к высокой духовной жизни, а что останется людям, у которых нет этого убежища?
- Ты конкретней, Евстигней.
- Не суетись… А в конкретном виде - я зову своих братьев, сохранивших в себе живую искру, оградить себя от хаоса, от гибельной радиации благоприобретения и самодовольства… Все люди скоты! - вдруг повысил он голос. - Им бы кормушку пожирней, а больше им ни хрена не надо! И толкутся вокруг нее, как свиньи в голодный год!
- Ты баптист или пятидесятник? - наугад спросил Геннадий, ничего в этом деле не понимавший. - Или, может, трясун?
- Я - сам по себе, - поморщился Евстигней. - Вера моя синтетична. Что же касается моего отношения к истине, то я исхожу из прямого агностицизма…
- Ты мне горбатого не лепи! - перебил его Геннадий. - Ты мне еще из немецкой философии порцию выдай, отечественных идеалистов помяни… Сотворил себе доморощенного бога и пользуйся, никто не возбраняет. А про истину не надо. Темное это дело.
Евстигней не обиделся.
- Это - как ты пожелаешь. Одно незыблемо: держи мир за оградой души, не впадай в соблазн, чтобы не захлебнуться в быстротекущем потоке, где и щепа, и жестяная консервная банка, и человек - все крутится без цели, без понимания, просто крутится, чтобы исчезнуть. Помни - время непобедимо, ты можешь не успеть, и тогда будет поздно.
- Это как же? Лови мгновение? - уточнил Геннадий.
- Нет! Лови… гармонию души! - Евстигней встал и вперил в Геннадия чистый, светлый взгляд. - Живи так, чтобы ты всегда, в минуту благости и в минуту горя, мог открыто сказать перед своей совестью: я чист! Я не желал людям зла, не пакостничал, не лицемерил, не воровал горбушку и не обижал слабого, я в делах и помыслах своих равнялся и буду равняться на святые заповеди! - Евстигней круто взмахнул рукой, как бы отстраняя догмы и переходя к повседневной жизни. - Вокруг непотребство? Вокруг ложь и нажива, обман и предательство? Плюнь и разотри! Не в наших силах бороться со злом, но в наших силах не пустить его в душу!
Он помолчал немного, потом сказал:
- Вот ты, например… Ты, случаем, не партейный?
- Да ты что? - изумился Геннадий. - Кто же меня, мазурика, в партию примет?
- Видишь? То-то и оно… Они чистеньких берут. А мы - нет: мы и в рубище к себе зовем, и с язвой души, всяких… Я твою жизнь, Гена, как на ладони вижу. Горькая она, нет у тебя лампады в углу. Оттого ты и водку хлещешь. А забрезжит свет впереди - перестанешь. Не дурак ты, не враг себе. Душа у тебя тонкая, вот и поцарапалась она об острые углы. Но не поломалась, нет! Это ты помни.
"Верно излагает, сукин сын, - думал Геннадий. - Хоть и с патокой, приторно, а верно, куда денешься… Только - как же сохранить этот мир в себе, как лампаду зажечь? Как? Научи, святой Евстигней, черт бы тебя побрал со всеми твоими мудроствованиями!"
Геннадий ерничал и задирался, позволял себе передразнивать Евстигнея, но относился к его проповедям без раздражения и злобы, как это непременно случилось бы раньше: он не то чтобы уважал его нелепо-языческую веру, он просто вскоре убедился, что в делах житейских она и впрямь оборачивается добром и снисхождением к людям.
Придя более или менее в себя от целебных трав и забот Евстигнея, Геннадий временно устроился грузчиком: права ему еще не вернули; но и после этого он забегал к Евстигнею, приносил, случалось, бутылку, выпивал ее под недобрым оком хозяина, но пил с оглядкой, не до безобразия.
- Душу ты не бережешь, - говорил Евстигней, убирая за ним бутылки. - И деньги тратишь неразумно… Ты вот посуду выкидываешь, а я ее сдаю. Каждая копейка сгодится, многие люди и на пищу с трудом имеют… Ты посиди, сегодня у нас собрание будет. Желаешь?
Геннадий качал головой, отнекивался: нечего ему, безбожнику, там делать, потом однажды согласился.
- Только я псалмы петь не умею, - сказал он.
- Все бы тебе хаханьки… Посидишь, послушаешь. Может, сгодится. А может, сам что посоветуешь.
К вечеру в большой горнице набилось человек двадцать - люди все пожилые, тихие. Геннадий ждал, что начнутся молитвы и песнопения, но вместо того собравшиеся утвердили повестку дня: осудить поведение Волобуева Петра Васильевича, который, несмотря на данное слово и длительное воздержание, снова стал злоупотреблять спиртным, а недавно в отсутствие жены, которая лежала в больнице, пропил холодильник со всеми продуктами, кактус и детские пеленки… Геннадий, услышав это, согнулся в три погибели, вышмыгнул из комнаты, чтобы не кощунствовать, и, уже отойдя от смеха, сквозь приоткрытую дверь слушал, как Волобуева стыдили и увещевали, а он понуро обещал исправиться.
"Профсоюзное собрание! - сказал себе Геннадий. - Кому рассказать… А что? Все по делу. Взносы у них, интересно, имеются?"
Тут как раз и подоспел этот вопрос. Говорили о горбатом Яше. Геннадий уже знал, что в прошлом году у него умерла жена, оставив пятерых детей, а весной ему придавило ногу на стройке; он отлежал в больнице, выписался, только нога стала сохнуть.
Четверо детишек Якова в интернате, а старшая дочка, шестнадцатилетняя Настя, слаба умом и к тому же глухонемая.
Девочка несколько раз приходила в Евстигнею, что-то приносила от отца, и всякий раз Геннадию делалось не по себе от жестокой несправедливости судьбы. "Как же мирится с этим ваша вера? - хотелось спросить ему у Евстигнея. - Как она мирится с тем, что всевышний отторгнул от мира, от людей это юное существо, эти большие, прекрасные серые глаза, застенчивую улыбку, высокий лоб в пепельном дыму волос?"
Настю считали слабоумной, но Геннадию казалось, что это по инерции: раз она с трудом общается с людьми - значит, туга умом. По крайней мере, взгляд у нее был вполне осмысленным, даже задумчивым, и только что-то вроде испуга или растерянности мелькало иногда в глазах, когда она приходила к ним…
- …на ремонт крыльца и сарая - это один расход, - донесся до Геннадия голос Евстигнея. - Печь сложить - второй. Веранду застеклить…
- А говорят, ему к осени квартиру дадут, - подсказал кто-то.
- Нам это ни к чему, - строго оборвал Евстигней. - Нам ихних квартир не надо… А и дадут - дом на месте останется, к нашим же и перейдет. Благое дело не зарастает. Теперь о Насте…
- Девке ходить не в чем, - раздался старушечий голос. - А девка, считай, невеста.
- Она - божья невеста. Бог ее затем и отметил. Однако считаю, что приодеть ее надо. Сумму по всем расходам я вам назову, к субботе вы ее промеж себя разделите… А теперь, братья и сестры, помолимся, откроем душу…
Дальше Геннадий слушать не стал, пошел домой и лег спать. Всю ночь ему снился горбатый Яша - рыжий, нечесаный, с плоским лицом и водянистыми, на выкате глазами; снились копошащиеся на полу дети, Настя, беззвучно шевелящая губами…
Вот такое было у Геннадия знакомство с Евстигнеем, и к нему он шел сейчас, в беспокойный день аванса, когда в общежитии дым коромыслом; шел к нему, чтобы пересидеть этот вечер за трезвым столом: пить он уже вторую неделю не пил, решил попробовать - авось выйдет? Шел, чтобы рассказать о смерти матери.
По дороге вспомнил: он же получил деньги, надо в магазин зайти, купить, как собирался, что-нибудь для Насти. Чем он хуже других?
Он зашел в магазин и купил китайскую кофту с розочками: модные они были тогда; потом купил колбасы и чаю, чтобы не вводить Евстигнея в лишние расходы, и еще взял четвертинку - это на тот случай, если Пелагея придет. Водку она уважала.
Геннадий вспомнил просветленное, тихое, какое-то прямо омытое радостью лицо старой тетки Пелагеи, когда она вышла из дома Евстигнея после очередного моления. Она была счастлива.
"Кто знает, - думал Геннадий, - кто знает… Недаром Вольтер говорил: "Если бы бога не было, его надо было бы выдумать". Может быть, религия - самое гениальное изобретение человечества? Тут соединилось все: и надежда на вечность, и прочный фундамент под, шаткими понятиями добра и зла, и карающий меч, врученный не грешному человеку, а существу с безупречной репутацией".
Кто знает… Нет, ему не принять веры, даже если бы он горячо пожелал этого, но можно принять образ жизни, тихую созерцательность, тихие человеческие радости…
Евстигней встретил его приветливо: соскучился. Покупку повертел в руках, спросил укоризненно: "дорого небось?", но одобрил, а четвертинку сразу же спрятал: "нечего старуху разлагать, не допущу". Потом, прочитав телеграмму и выслушав рассказ Геннадия, долго молчал, прислушиваясь к чему-то в глубине души. Спросил:
- Что же: совсем не больно? Или щиплет на сердце, екает?
- У меня на сердце, Евстигней, как струна лопнула. Звук такой: тан-н-н… Слышишь?
- Звук тоски это, Гена. Не до конца ты высох, хоть и завял в чувствах. Но не терзайся: соединяет людей духовное родство, а не кровные узы. Если его нет, значит - нет. Тут ты бессилен.