И Марья Ивановна вытерла рот платочком, откинула голову, так, что косички ее вздрогнули на затылке. Не хотелось стареть Марье Ивановне, она косички заплетала и губы подкрашивала. Откинула голову и запела:
Ска-кал казак через доли-и-ну,
Через маньчжурские края…
Не совсем ладно, но сильно и дружно вступили все, каждый в свою меру: и Михаил Иванович, и Ольга Викторовна, разукрашивая песню своим отдельным голосом, и Борис, и Катерина, и их гости, и тетя Поля, и - так, чтобы не особо слышно было, - дядя Коля. Комната до самого потолка наполнилась плотным пением, сотрясавшим жаркий и пахучий воздух, приводившим его в упругую вибрацию. От запахов, от плотного громогласия и сотрясения Витек открыл глаза, испуганно стал вращать ими, но, кроме белого пространства, ничего не увидел и не в силах был разобраться, где он и что происходит вокруг, вздернул ручонки, пошарил ими перед собой, но теплую и сладкую материнскую грудь не нашел, пожевал губами резиновую соску, понял, что это обман, выплюнул ее и заплакал, а когда песня поднялась с новой силой, заорал изо всей мочи.
7
Борис был ровесником революции, и, когда родился Виктор, ему уже шел тридцать шестой год, а все как-то не мог осознать себя окончательно. И в армии послужил, в мирной еще, и две войны оттопал, финскую и вот эту, Отечественную, и трудовой стаж - дай бог каждому, и семья, вот уж двое детей теперь, а все как-то не чувствовал в себе окончательности, закругленности, все вроде еще впереди было, туда были повернуты его ожидания. В техникум собрался поступать с нового года, то есть с осени. Со стороны глядеть - вроде бы и поздновато. Самого же Бориса это нисколько не смущало, совсем ему не казалось, что он перерос это дело, ничуть не перерос. Со стороны он выглядел уже не мальчиком, не юнец там какой, не шаркун, болтун-говорун, а накопил все же к своим годам и стать, и рассудительность, и даже известную скупость в речах, но сам-то не особенно замечал эти перемены и все еще чувствовал прежнюю легкость в мыслях своих и в ощущениях жизни. Собираясь поступать в техникум, он до сих пор, например, не находил в себе никакого осуждения тому давнему поступку, который можно было объяснить исключительно только ветреным легкомыслием. Было это в самом начале тридцатых годов, только еще колхозы начинались. Окончил он сельскую семилетку и поступил в Москве в авиационный техникум, на Пятой Тверской-Ямской. Жил у дяди, учился, все вроде так хорошо определилось, и вдруг бросил этот техникум, забрал документы и перешел в ФЗО одного завода. Сделал все втайне от дяди и от отца. Почему сделал? На трамвае ездить надоело. Смешно же, а вот надоело. После деревни, после Незнайки своей, после деревенского приволья надо было вставать каждое утро в одно и то же время, бежать на трамвай и с пересадкой трястись на нем почти целый час. Туда трамвай, обратно трамвай, завтра трамвай, послезавтра трамвай, скрежет железа об железо, дикие звонки эти, громыханье по стрелкам, аж до самых костей достает это жуткое железо. Сначала ничего, даже интересно было, а через два месяца надоело. Бросил. Узнал дядя, узнал в конце концов и отец. "Вот что, - сказал отец, - раз не хочешь слушаться, одежку-обувку сам добывай, кормить буду, продуктами помогать, но одеваться - сам одевайся".
Через год выучился на токаря, стал к станку. И вот почти двадцать лет прошло, да каких лет! Но он даже и не понимал, что прошли эти двадцать лет, не подсчитывал, не чувствовал, что прошли. Потому что некогда было просто замечать и чувствовать, больше все вперед заглядывал, продвигался, шел, а чтобы оглядываться назад - не было времени. Как только вышел из ФЗО с третьим разрядом, так и пошел продвигаться. Токаря в моде были, как боги, ценили их высоко. Ну старался, конечно, с третьего на четвертый перевели, а хотелось дальше двигаться. "Дядя Миша, дай червячок выточить". А червячок-то - это уже пятый разряд. "Дядь Миш, ну дай выточить". - "Вот будет станок свободный, во второй смене, - приходи". Приходил и во вторую смену, дело молодое, точил червячок и, конечно, достиг пятого. Сам молоденький, а уж слава пошла - токарь. Учиться не учился, поэтому времени хватало: в кино ходил, футболом занимался, на гитаре выучился играть. Хорошая наступила жизнь. Но тут в армию призвали, в погранвойска, тоже неплохо, только под Мурманском финская война застала. Отвоевал финскую, послали в Ленинград, на курсы сапожников, новая профессия. С курсов - опять на финскую границу, потом на Баренцево море, погранпост. Тут и встретил сорок первый год, начало Великой Отечественной. Сапожная профессия не пригодилась. В конце сорок первого года пришлось на Мурманском направлении ходить по тылам врага. Как пошли, так половина не вертается, остается, в снегах могилу себе находит. Настоящая мясорубка. Но все-таки выжил. Опять послали учиться. Но теперь не на сапожника, а в школу младшего комсостава. Сержантом вернулся в родной полк. Стояли на Ростикенском участке. Тут финны в начале войны на семьдесят пять километров углубились на нашу территорию, но весной сорок второго 82-й погранполк выбил их, и до самого конца на этом единственном участке войны они уже не могли продвинуться ни на шаг. Все годы шли какие-то вылазки и налеты, кто кому в тыл зайдет. То они ударят в спину и опять на свое место, то мы. А тут цинга началась, хвою в бочках заваривали, бруснику, спасались кое-как. В сорок четвертом стали менять старые части, и теперь уж попали в Брест, стали оборудовать границу, охранять. Туда и обратно прошла страшная война, но пограничники опять стали на свои места.
И еще было одно важное событие. Когда финнов выбивали на Ростикенском участке, ранило Бориса осколком снаряда. Осколок попал в шею и лег там близко к какому-то нерву, нельзя было достать, и левая рука стала отниматься. Пришлось отправлять в Москву. Положили в госпиталь на Стромынке, в бывшем студенческом общежитии. А рядом же Потешная улица, Катюша после десятилетки стала работать в этом госпитале санитаркой, ухаживала за Борисом, сперва сильно жалела его, а потом вышло так, что поженились. Почти полгода пролежал в этом госпитале, а уехал в свой полк женатым человеком. На другой год, летом, Катерина написала, что родилась Лелька. Когда демобилизовался, вернулся домой, дочке шел уже третий год, бегала уже, лопотала по-быстрому.
После войны опять стал продвигаться Борис. Сперва мастером поставили, потом технологом, старшим технологом, начальником цеха, главным механиком - и стоп. Грамоты маловато даже для этой должности, на ней тоже не удержишься. Сразу-то после войны людей не хватало, можно было продвигаться, но потом стали подрастать людишки, ученые пошли, а с фэзэошным образованием далеко не уйдешь. Пришлось о техникуме подумать, с осени пойдет, договорился уже.
Так вот и получается, за плечами хожено-перехожено, а все, оказывается, еще впереди. А главное, сам Борис не чувствует в себе никакого груза пройденной жизни. На войне, правда, был как-то посерьезней, поосновательней, а после войны опять вернулась эта легкость. Все, что надо, он, конечно, делает, исполняет, но исполняет как-то легко, без особого осознания. А уж второе дите появилось - Виктор, сын начал жить. Вроде Борис и осознает появление Виктора, а все же остается что-то такое, похожее на забаву, словом, что-то легкомысленное.
Катерина ушла по делам, в консультацию. Евдокия Яковлевна на дежурстве, со своими сумасшедшими, Лелька с подружками ушла куда-то. Один Борис сидит на диване перед кроваткой. Сперва Витек играл привязанными над ним игрушками, потом ему надоело, и он начал кукситься, а то и вовсе плакать.
- Ну, чего ж ты орешь? Ну, хорошо, матери нет, но я же дома, чего тебе?
Но Витек не хочет ничего знать, кричит, надрывается. И Борис ничего не может, не справляется с должностью отца. Нет, не дорос он еще до этого. Своего отца вспомнил. Там другое дело, там только глазами, бывало, глянет - сразу все понятно. Нет, не дорос.
- Послушай, - опять пробует утихомирить Витька. - Давай по-хорошему, ну, помолчи, давай исполню тебе…
Снимает гитару, садится перед посиневшим от крика сыном. Начинает громко, чтобы перебить крик, дергать струны. Витек немного сбавляет крик. "Гоп со смыком - это буду я-а, гр-р-раждане, послушайте меня…" Нет, не нравится, опять орет. Почти весь репертуар перебрал - не помогает. И уж совсем неподходящую запел: "Чудный месяц плывет над рекою, все в объятьях ночной тишины…" И вдруг Витек икнул, всхлипнул и замолчал. Завозился, устроился получше - под ним, конечно, мокро было, отец не догадывался, - устроился получше, скосил глаза и затих, слушать стал. Борис качал сначала: "Чудный месяц плывет над рекою, все в объятьях ночной тишины…" Слушает, молчит. Это сильно удивило Бориса. Потом он говорил Катерине: "Представляешь, под какую замолчал? Под "Чудный месяц". Ничего не хотел, ни "Гоп со смыком", ни "Кирпичики", ничего не хотел, а под эту замолчал, слушать стал. А слушает, Катя, ты бы поглядела, все понимает, стервец, глаза серьезные. Что ты! Пианину куплю! Вырастет - обязательно куплю".
С тех пор Борис часто играл и пел перед кроваткой, и не обязательно когда плакал Витек, а часто просто по настроению. Возьмет гитару, присядет - и пошел струны пощипывать, подпевать вполголоса. Разное пел. Но когда подходил к "Чудному месяцу", всегда говорил:
- Ну, а теперь, Витек, твою любимую.
И даже в компании, у Марьи Ивановны например, эта песня всегда им объявлялась:
- А сейчас, - говорил он, - я спою вам любимую песню моего Витька. "Чудный месяц плывет над рекою…"