По весне, едва устроившись в зимовье, китайцы принялись расчищать, разделывать полянку, удобно легшую за узеньким перелеском возле зимовья по берегу реки. У них не было лошади и крестьянских орудий. Их работа не походила на упорную и надолго налаживаемую работу землеробов. Мотыги и лопаты, с которыми они пришли сюда, сделали бы их посмешищем крестьян, если б Иван Никанорыч или кто-нибудь другой из Спасского поглядел бы за ними. Над ними весело и охотно посмеялись бы. Но их никто не видел, за ними никто не подглядывал. И, упорные и настойчивые во всякой работе, они ловко справлялись с землею, обхаживая ее своими несложными и неподходящими орудиями.
Полянка, заросшая пыреем и всякой иной бесполезной травою, вскоре была расчесана, разглажена. Темнея рыхлою бархатистою землею, впервые обласканною человеческими руками, она стала гладким и пушистым полем, которое жаждало сеятеля, которое ждало, когда золотые зерна падут на нее, и она зачнет.
Молодое солнце выкатывалось над нею и разбрызгивало по зернистой глади земли острые животворящие лучи. От речки шел легкий, чуть заметный пар и по утрам и по вечерам увлажнял готовую к творчеству полоску. Весенние ветры, вея из таежных недр, шевелили песчинки, пылинки, крупицы праха и вместе с солнцем давали земле новую силу.
Сюй-Мао-Ю ходил по возделанной полоске и что-то мудровал. Сюй-Мао-Ю, как только они все перебрались сюда и стали возделывать землю, сделался на работе главным, распорядителем, которого остальные беспрекословно слушались. Он, видимо, знал свое дело, потому что во всех затруднительных случаях находил способ уладить и настроить все по-хорошему. И четверо, в остальное время не проявлявшие большого уважения к старику, здесь, у земли, когда она постепенно обнажалась из-под густых травяных зарослей и показывала свое плодородное чрево, вспоминали и чувствовали, что он старший, что с ним какая-то, неизвестная им мудрость, что он имеет право указывать и приказывать. Вспоминали об этом - и точно следовали его указаниям, безропотно переносили его сердитые окрики, его угрюмую воркотню, его гневное брюзжание.
Весна окрепла. Утра стали солнечными и ранними. Светлая зелень запушила деревья и поползла по ложбинкам. Дни пошли крепкие и устойчивые: переполненные солнцем и возрастающим теплом.
Речка, взмутненная остатками зимы, с каждым днем понесла свои воды все светлее и чище. Кой-где земля выбросила вместе с острыми нежными травами первые цветы.
Аграфена, устроившись с мужиками, стала ждать баловства с их стороны. Она знала мужскую повадку и приготовилась дать им резкий отпор. И хотя о недопустимости баловства и было оговорено, когда рядилась она с Ван-Чженом и потом, при первой встрече с остальными, но была Аграфена настороже.
- Ладно! Хоть и заявляете вы, что рукам воли не будет дадено, - сказала она в первый день устройства на новом месте, в зимовье, - но крючок-то покрепче я к двери налажу. Все спокойней и надежней!..
Крючок к двери, ведшей в ее куть, был прилажен крепкий и надежный. И сон ее был пока-что ровен и спокоен.
Пока что, видимо, были напрасны ее опасения, ее предосторожности.
Мужики, наработавшись и натрудивши руки и спины за день, и не помышляли ни о чем ином, как об отдыхе и сне. И вечер, дававший им освобождение от работы, застигал их полусонными, жаждущими поскорее забраться в постель и бездумно и непробудно уснуть.
Они после ужина засыпали быстро. Как только головы касались плоских и неряшливых подушек, так мгновенно обрушивался на них сон и давил их своей мягкой, но неотступной тяжестью.
И Аграфена, до которой через дощатую тонкую перегородку долетал из мужской половины малейший шорох, малейший звук, долго слушала поздними вечерами дружный храп спящих китайцев.
Аграфена засыпала не скоро. Китайцы уже давно крепко спали, а она все еще лежала в темноте с открытыми глазами. Сон не приходил к ней. Борясь с бодрствованием, с ненужной бессонницей, она думала.
Думала она о многом.
Сначала прислушивалась она к звукам, плывшим из-за перегородки, и все с опасением ждала: вот-вот кто-нибудь из спящих проснется, подымется и подойдет пробовать, крепко ли закрыта ее дверь. И соображала, как она будет громко ругаться через стенку, криком разбудит других китайцев и всласть поглумится над тем, кто, забыв уговор, попытается полезть к ней.
Потом, когда убедилась она, что мужики держат слово и крепко следуют уговору, она стала думать о своем заработке, о сбережениях, которые надеялась она сделать к зиме. О будущем и о своей доле.
Иногда в эти бессонные часы в памяти ее мелькали обрывки, клочки воспоминаний. Приходило смутным отголоском, разбуженным и обостренным тьмою и тишиною, прошлое. Но Аграфена встряхивала с себя воспоминания о былом. Ее двадцать восемь лет еще не давили непереносимою тяжестью прожитого. Еще много безмятежного и тихого, как заводь, таилось в ее летах. И разве стоило вспоминать об унавоженном дворе в дальней деревне, где босые ноги бесстрашно вязли в липкой и холодной жиже, или о долгих страдовых днях на покосе, когда гнус вьется над головою и жалит и изводит? Разве стоило вспоминать о зимних посиделках и вечорках, где проголосные песни сменялись веселыми тараторочками, где всхлипывала гармонь и откуда парами уходили в зимнюю ночь?.. Ведь с такой-то вечорки в голубую ночь увел нашептывавший обманные, усыпляющие слова тот, первый, и потом ушел. И после был деревенский позор и нелюбимый ребенок, стопудовым бременем легший на девичьи плечи и, по счастью, захиревший и умерший, не дотянув до года.
Об этом если и вспоминала Аграфена, то мимолетно, и с досадою отгоняла от себя тоскливые воспоминания.
И еще порою соображала она в свои бессонные часы о китайцах и об их работе.
Ее изумляло и приводило в недоуменье поведение ее хозяев. Было странно и непонятно - для чего возделывают они так тщательно землю, когда у них не припасены семена и ничто не говорит о том, что они будут сеять хлеб или садить овощи.
Крестьянствовали китайцы, на Аграфенин взгляд, чудно и необычно. Не так, как видывала и знавала Аграфена. Как-то по-своему. Без лошаденки, без скота, словно непутевым делом занимались.
Только уж после того, как она однажды высказала им свое недоуменье, они с непривычной горячностью и убедительностью уверили ее:
- Наша все сади!.. Наша мало-мало лука, репы... все сади...
Но все-таки и после этого странна и малопонятна была Аграфене их упорная и томительная борьба с землею.
6.
Сюй-Мао-Ю сразу же не взлюбил Аграфену. Он не мог ей простить того, в чем она совсем не была виновата: самого пребывания ее в их кампании в зимовье. Ему не удалось своевременно уговорить остальных не брать с собою женщины; его не послушали - и Аграфена стала жертвой тихой и острой неприязни старика.
Неприязнь эта не проявлялась как-нибудь открыто. Сюй-Мао-Ю не ворчал на Аграфену, не придирался к ней. Он только избегал ее, делал вид, что ее не существует, что она никому не нужна. Пищу, которую Аграфена приготовляла, он принимал с какою-то подозрительностью, как будто ждал от женщины злой каверзы. Когда она проходила близко мимо него, он подбирался, сторонился ее, боясь ее прикосновения, ее близости. И проделывал он это так подчеркнуто, так явно, что Аграфена очень скоро заметила все его уловки, и была изумлена.
- Пошто это старик словно гнушается меня? - спросила она однажды у Пао. - Он что, язви его, сдурел, что ли?!
- Сдулел, сдулел! - посмеялся Пао, щуря глаза. - Сталика шибко сталая, сталика не любит молодой!.. Твоя не селедись, не смотли на сталика.
- Да мне он на кой и сдался! - пренебрежительно пожала Аграфена плечами. - Видывала я этаких!..
Но в глубине души она затаила обиду на старого китайца. И эта обида порою жгла ее и томила желаньем как-нибудь и чем-нибудь досадить Сюй-Мао-Ю.
- Оттрепала бы я старого гада хорошенько! Ух, оттрепала бы! - думала она иногда, исподлобья поглядывая на старика.
Остальные китайцы, кроме Пао, казалось, не замечали скрытой и упорной борьбы, которая завязалась между женщиной и Сюй-Мао-Ю. Они только молча оглядывали и старика и женщину, когда Сюй-Мао-Ю почему-либо вспоминал об Аграфене и заговаривал о том, что, мол, вот люди русские смеются и сердятся - зачем, мол, русская женщина с пятью китайскими мужиками живет - ни жена, ни прислуга, а в роде общей полюбовницы.
И еще - лукаво и насмешливо щурили они глаза, подмечая, как старик старательно прятал свои обеденные палочки.
Но работа, горячая и неотложная работа завладевала всем их временем, и им не до того было, чтобы следить за стариковыми прихотями и причудами. Да и сам Сюй-Мао-Ю уходил почти целиком в эту работу и жил и волновался ею.
Разделанная разглаженная полоска земли, прогретая солнцем и разбуженная к жизни полуденным теплом, ждала посева. Сюй-Мао-Ю ходил и поглядывал на речку, на окаймлявшие ее тальники, на зелененькие, клейкие листочки на деревьях. Он поглядывал и соображал. Он высчитывал время, отмеченное ростом трав и первых цветов, током воды в речке, солнцестоянием, ясными утрами и теплыми вечерами.
Однажды вечером за ужином он, наконец, объявил:
- Будем утром сеять!
- Хорошо. Будем! - ответили Ли-Тян и Хун-Си-Сан.
Пао весело осклабился и усердно налег на еду. Степенный и неторопливый Ван-Чжен отложил ложку, вытер губы и только потом озабоченно спросил:
- А не рано? Не рано ты надумал, Сюй-Мао-Ю?
- Я знаю... - с легкой досадой в голосе ответил старик. - Я знаю, когда начинать. Не рано. Земля прогрелась, солнце крепко. Самое верное, самое настоящее время.
- Ну, что ж! Ты больше меня знаешь. Мы тебя слушаем... Начнем, по-твоему, завтра!