Ада смотрела в окно. По ее остановившемуся взгляду он понял, что она не слышит. Увидел, что она объята состраданием, мощным и всепожирающим, как тяжелое опьянение, как боль всего тела, бывающая при болезнях сердца, почувствовал зависть к Воловику и с утроенной силой ненависть к нему. Раньше он завидовал ему и ненавидел его только за то, что он и Ада спали на одном диване, что их подушки лежали рядом, что он видел ее по утрам в халате и без халата, и за то, что Воловик был ее первым мужчиной. Но теперь его мука ото всех этих ощущений громадно усилилась, ибо он почувствовал боль ее души, п р и ч и н е н н у ю д р у г и м. И, странно, его собственное чувство любви тоже громадно и необъяснимо усилилось, толкнуло к ней: обнять, успокоить.
– Родная моя, ну что ты? Все обойдется... У него заслуги... – И, успокаивая ее, стал рассказывать, как Воловик выступал на общеинститутском собрании, как он громил и клеймил, невзирая на авторитеты, в точности как требовалось "критиковать, невзирая на лица и переживания этих лиц". С каким страхом обращался к нему директор, а представитель МК несколько раз в своем выступлении повторил: "Как указывал здесь товарищ Воловик". Так что, по мнению Сергея, бояться не следовало. Он-то как раз должен быть в порядке. Он из тех, кто бьет, но не из тех, кого бьют. Если ему и досталось слегка, то это недоразумение, которое непременно будет исправлено. Даже разумные люди поддаются психозу – вот, например... И он рассказал, какой вздор молол один его приятель, студент, казалось, неглупый малый, но, как выяснилось, большой дурак.
Ада успокоилась и заговорила о том, что происходит на студии. Она рассказывала почти со смехом, потому что на студии тоже творилась какая-то ерунда. Одного оператора, старика, обвинили в подрывной деятельности за то, что он неудачно снял кадр посещения Сталиным строительства канала Москва – Волга: один из кадров был испорчен, лицо Сталина затемняла тень дерева. Этот кадр оператор, он же режиссер ленты, сам забраковал и не вставил в сюжет, но кто-то вытащил пленку из корзины – а вся пленка со Сталиным, малейшие обрезки ее должны учитываться, их нельзя уничтожать, – и завертелось дело о преступном замысле, провокационной вылазке. В многотиражке появилась заметка "Наглая выходка врага". Бедный старик не знает, как спасаться, даже бросился за помощью к Аде: хотел, чтоб Воловик позвонил директору или парторгу студии, но Воловик отказался. С Воловиком происходит что-то неясное. Какие-то колесики побежали в обратную сторону. Это началось с марта. Он перестал понимать юмор. Он весь как-то перекосился, переменил мнения обо всем, обо всех. Давида Шварца раньше очень уважал, заказывал ему статьи для журнала, добивался этих статей, а теперь иначе как "ханжа" или "старый путаник" не называет. С отцом Ады, которого он тоже уважал и даже любил, недавно вдребезги разругался. А на днях пришел в гости старый его товарищ по ИКП, милейший человек, сейчас он инвалид, тяжелый сердечник, который позволил себе безобидно пошутить о Сталине – что-то по поводу его роста и роста Ежова, о том, что Ежов совсем коротышка, меньше Сталина, и что Сталину, мол, это должно нравиться. И вдруг Воловик стал на него орать: "Не смейте в моем доме! Я не желаю слушать!" Тот человек встал и, не прощаясь, ушел. Ночью Воловик не мог спать, стонал, терзался.
– Он слабый, – говорила Ада. – И это самое опасное. Он может признать все что угодно, подпишет любое обвинение и погибнет...
– Не погибнет твой Зиновий Борисович. Я тебя уверяю, не погибнет, – говорил Сергей. И в воде он не потонет, и в огне не сгорит.
На самом-то деле он не был так уж уверен в том, что у Воловика обойдется. Тот был близок к Бухарину, а Бухарина уже открыто, в газетах, называли врагом. Но Сергею почему-то приятнее было думать именно так: что Воловик неуязвим.
– Он погибнет, – сказала Ада. – Я чувствую...
– Ну и шут с ним! – вдруг взорвался Сергей и схватил ее за руки. – Что ж, если он погибнет, нам тоже погибать? Да или нет?
Она молчала. Он повторил:
– Да или нет? Отвечай!
Она сказала:
– Не надо меня ни о чем спрашивать.
Потом они пошли в комнату Ады и больше не говорили, потому что все было ясно, ничего сделать было нельзя, и расстаться тоже было нельзя. Перед тем как лечь, Ада распахнула окно. Тепло ночи с шарканьем чьих-то ног по асфальту вошло в комнату. Они стали забывать о том, что их только что волновало. Забывали с трудом, постепенно, но потом сами не заметили, как забывание стало полным, окончательным, навсегда, затемняющим сознание, душным, как ночь. И они уснули. Звонок в дверь разбудил их. Они вскочили разом, сели на диване, оцепенело прислушиваясь, надеясь на то, что звонок обоим приснился. Но звонок прозвенел вновь. Сергей взял часы, лежавшие на деревянной полке в изголовье дивана. Без четверти четыре. Он подумал: "Сейчас я ему все скажу. Так даже лучше!" Страх и оцепенение исчезли. Он обнял Аду, прижал к себе, говоря:
– Так даже лучше. Пусть! Я открою!
– Холодные руки, – сказала Ада, высвобождаясь. Он чувствовал, что она дрожит.
– Я открою.
– Нет. Оставайся здесь...
Она прошла в коридорчик, щелкнула выключателем. Сергей вышел за нею следом и остановился в дверях. Третий раз продолжительно, с убивающей силой зазвонил звонок. Он все еще звонил, когда Ада, одной рукой придерживая халат под подбородком, другой отмыкала запор. Сергей вдруг подумал: "А если не Воловик? Надо спросить..." Выше русой головы Ады появилась фуражка защитного цвета с такого же цвета лакированным козырьком, и, когда Ада отступила на шаг, в коридор вошел незнакомый, высокого роста, очень прямо державшийся молодой человек в гимнастерке, в ремнях, в сапогах. Не здороваясь, он пошел прямо на Сергея, и следом за ним вошел второй, очень похожий на первого, тоже высокий, прямо державшийся, тоже в гимнастерке, в ремнях и с таким же бледным, ничего не выражающим лицом, как у первого, и затем – все похожие, как братья, с одинаково бледными, несколько сонными лицами, – появились третий, четвертый, пятый. Они сразу заставили собой весь коридорчик. Двое, вошедшие последними, держали в руках свернутыми пустые холщовые мешки. Вид у всех пятерых, несмотря на молодецкую выправку, был усталый. Один откровенно зевал. В первую минуту, пока длилось это вхождение из-за кулис на сцену новых людей, ничего не говорилось и ничего не было слышно, кроме стука сапог. Ада, прижатая спиной к вешалке, все еще придерживая одной рукой края халата на груди, читала какую-то бумажку. Сергей видел ее побелевшие щеки и горящие глаза, бегающие по строчкам.
– А где Зиновий Борисович? – услышал Сергей ее чужой голос.
– Там, где полагается, – ответил человек, вошедший первым, он как будто ждал, чтобы Ада дочитала написанное, вернее, ждал, чтобы прошли четыре или пять секунд, положенные для чтения таких бумажек.
– Что там написано? – не выдержав, спросил Сергей.
– Это ордер на обыск, – сказала Ада, продолжая смотреть на бумажку. – Написано: "Произвести обыск на квартире Воловика З. Б. и арест его". Я не понимаю.
– Чего вы не понимаете? – уже грубо сказал первый, потерявший, видимо, терпение. – Где кабинет хозяина?
– Кабинет вот. Но я не понимаю: где Зиновий Борисович?
Пятеро быстро разошлись по комнатам, и начался обыск. Трое работали в кабинете, двое вошли в комнату Ады, где на диване еще лежала неубранная постель. Никто не ответил на ее вопрос. Было ясно, что Воловик арестован. По-видимому, на даче. Может быть, он сидел внизу к машине, а может, был уже на Лубянке. Сергей, подойдя к Аде, спросил одними губами:
– Мне уходить?
– Я боюсь, – сказала Ада едва слышно, хотя по ней это совсем не было видно. Она держалась спокойно, только очень сильно побледнела. Он обнял ее, давая понять, что никуда не уйдет. На него не обращали внимания. Неубранная постель никого не смутила. Кто-то просто содрал ее, схватив за углы, одним резким движением на пол. Отодвинув диван от стены, стали поднимать и швырять на пол диванные подушки. Сергей и Ада из коридорчика смотрели сквозь открытые двери на то, что делается в комнатах. Ада непрерывно ходила по коридорчику туда-сюда, а Сергей стоял неподвижно. Одну за другой он курил папиросы из коробки "Герцеговина флор". Пришла мысль: они должны знать, что Сталин любит курить именно эти папиросы. Может, поэтому отнеслись к нему снисходительно и не спрашивают: "Кто вы? Ваши документы!" Каждую секунду он ждал, что спросят. Никаких документов не было. Зачем, впрочем, спрашивать? Они могли догадаться о том, что он тут делал. Наверное, догадались. Эта сфера жизни их не интересует. Они сосредоточены на другом. Вот если б он захотел вдруг уйти, это могло вызвать подозрения, и они бы всполошились: "А почему, собственно, вы хотите уйти?" Надо стоять неподвижно, со спокойным видом.
Именно так он и стоял, хотя сердце его колотилось и все в нем напряглось. Он боялся, что, если спросят фамилию и узнают, что он Вирский, неприятности будут у мамы. Больше чем за кого-либо он боялся за нее. Ведь она работала в секретариате.
В кабинете Воловика ящики из письменного стола были вынуты, поставлены на ковер, и два человека рылись в них быстро, скоро и в то же время небрежно, не задерживаясь подолгу ни на одной бумажке. Казалось, они искали что-то определенное. Сергей подумал: может, ищут письма от Бухарина? Какой-нибудь тайный бухаринский циркуляр, который тот рассылал своим единомышленникам.