"Здравствуйте, - говорит немец, - честь имею поздравить с освобождением из варварской страны, добро, мол, пожаловать. На каком языке угодно вашему превосходительству изъясняться: на немецком, французском или английском?"
Генерал молчит.
"Господин генерал, - продолжает немец, - мы все знаем. Вы - бывший царский офицер, представитель старинного дворянского рода. Вас сажала чека. Вас, невиновного, продержали четыре года в тюрьме. Это счастливый случай, что вы оказались у нас. Лучше поздно, чем никогда. Я - генерал, барон фон такой-то, честь имею представиться…"
"Здравия желаю", - отвечает наш генерал. Должен тебе сказать, что был он до крайности вежливым человеком.
"Генерал, - продолжает тот немец, - нам все ясно. То, что вы оказались на стороне большевиков, - это парадокс, нонсенс, недоразумение. Теперь вы будете жить среди людей, равных вам по происхождению, образованию, воспитанию. Мы охотно предоставим вам командную должность в армии вашего соотечественника, генерала Власова, или, если угодно, отправим в Берлин для работы в генштабе. Сейчас мы проделаем некоторые формальности… Вы сообщите моему начальнику оперативного отдела то, что знаете о расположении советских частей на моем участке фронта, затем мы предоставим вам самолет…"
"Простите, ваше превосходительство, - прерывает его наш генерал (он был, повторяю, исключительно вежливым человеком), - но как же я, офицер, присягавший на верную службу Красной Армии, могу нарушить присягу и дать вам просимые сведения?"
"Вы смеетесь, генерал! - восклицает немец. - Присяга, верная служба!.. Какое значение могут иметь эти понятия в обществе, в котором вам пришлось жить? Разве там верят в бога? Разве вся эта терминология может иметь там высокое значение, которое придаем ей мы, кадровые офицеры цивилизованных армий?"
"Тем не менее я присягал, господин генерал".
"Хорошо, - соглашается немец, - извините. Я был бестактен. Вы устали, измучены, оставим этот разговор до завтра. Подумайте. Честь имею. И помните: вы не в плену. Вы просто вернулись домой после долгих и мучительных странствий".
На другой день немецкий генерал является снова.
"Ну, как, - спрашивает, - согласны?"
"Простите, ваше превосходительство, - отвечает наш воспитанный генерал, - но я уже имел честь вам доложить… Я присягал".
"Но, черт подери, - уже стал злиться немец, - присягать можно только богу, в которого не верят по ту сторону фронта, и власти, которая представляет бога на земле!"
"Я не очень силен в теологии, - разъясняет, генерал, - но у меня на этот счет несколько иная концепция. Видите ли, в стране, гражданином и офицером которой я имею честь состоять, присягают на верность народу".
"Народу?! - перебивает его барон. - Вы, дворянин, царский офицер, что вы такое говорите? Какому народу? Толпе? Сброду? Скопищу забитых, невежественных людей?"
"Извините, ваше превосходительство, - прерывает его генерал, - но ваша неосведомленность меня поражает. Народ, о котором вы изволите так пренебрежительно отзываться, построил общество, о котором мечтали поколения лучших людей. И я сам имел честь принимать участие в строительстве этого общества. Если угодно, ради него я и жил. Ему и присягал".
"Я не верю своим ушам, - разводит руками немец. - Я еще раз отложу наш окончательный разговор и прошу вас все продумать и взвесить. Если у вас есть какие-либо желания, просьбы…"
"Есть, - говорит генерал. - Я прошу перевести меня из этого помещения туда, где содержатся мои оставшиеся в живых солдаты и офицеры. Вы сами кадровый военный и понимаете, что офицерская честь не позволяет мне…"
Его перевели. Туда, на снег, за колючую проволоку. Не сразу, правда. Еще несколько дней генерала пытались склонить на измену, уговорить плюнуть в лицо тому народу и тому поколению, частью которого он себя считал. Он отвечал вежливо, старомодно - он был уже старик, этот генерал, - но твердо. Тогда его перевели в лагерь. В самое худшее из его отделений. Он простудился, заболел. Его снова и снова убеждали отречься. Он кашлял кровью, но ссылался на присягу. Наконец не выдержал и, забыв свою неизменную вежливость, бросил в лицо уговаривающему его немцу:
"Это наконец мерзко, господин генерал! Только лишенный чести человек, только ландскнехт, меряющий всех на свой аршин, способен надеяться, что русский советский офицер может стать предателем! Вы невоспитанный и навязчивый человек, ваше превосходительство! Убирайтесь к черту!"
Тогда его, старого, больного, харкающего кровью, закопали в снежный сугроб по самые плечи. Тот самый командующий, барон, уже не приехал. Задать генералу последний вопрос было поручено рядовому солдату из эсэсовской команды. Он подошел к теряющему сознание, почти оледеневшему старику и произнес только одно слово:
"Согласны?"
"Позаботься, братец, о моих солдатах, - ответил генерал, - ведь ты все-таки человек…" Завьялов замолчал. Потом сказал:
- Ты, наверно, спросишь меня, зачем я рассказал тебе эту историю. Что ж, я отвечу. Это к вопросу о старшем поколении. Ты меня понял? И еще одно хочется тебе сказать, Виктор. Вот ты говоришь: "Культ, культ", "в период культа"… Что ты разумеешь под этими словами?
- Мрачный период нашей истории, - поспешно ответил Виктор, - время, когда невиновных людей бросали в тюрьмы, когда правда была в загоне, когда… Да что вы мне задаете такие элементарные вопросы, Владимир Андреевич! Разве вам самому все это не ясно?
- Да, - ответил Завьялов, - сегодня мне еще не все ясно, Виктор. В отличие, скажем, от тебя, для которого все ясно, как дважды два четыре. Но вот по самому главному вопросу у меня нет сомнений. Ты словом "культ" определяешь целую эпоху. Был каменный век, железный век, бронзовый, был период культа… Я тебя спросил, что ты разумеешь под этими словами - "период культа"? И ты мне ответил: время беззаконий, подавления правды… А я с тобой не согласен.
- Вы не согласны?! - с неподдельным изумлением воскликнул Виктор. - Вы, человек, лично пострадавший от этого самого культа, не согласны? Не верю своим ушам! Неужели вы жалеете, что с ним покончено?!
- Нет, Виктор, я не жалею. Я радуюсь. Но прежде чем согласиться с тобой или продолжать спор, мне надо знать, какое содержание ты вкладываешь в слова "период культа личности". Боюсь, что для тебя долгие годы нашей истории представляются лишь периодом одних беззаконий, неправды и произвола.
- А для вас?
- Для меня? Нет, для меня дело немного сложнее… Я в первую пятилетку еще подростком был, но помню, все помню. И как мы отца на работу в политотдел МТС провожали, и как Московский электрозавод первым в стране пятилетку в два с половиной года выполнил - у меня там отец работал, - и как челюскинцев спасали, и как Чкалов, Байдуков и Беляков после своего перелета возвращались… Я тогда на улице Горького в толпе стоял. От самого Белорусского вокзала до Кремля шпалерами стояли люди, бросали цветы, солнце сияло, по радио "Широка страна моя родная" пели - тогда эта песня только что появилась. Войну в Испании помню… Я все помню, Виктор, все… Марину Раскову, Гризодубову видел, как Фе-досеенко, Васенко и Усыскин в воздух на стратостате поднялись, помню, - ты наверно, и фамилий-то таких никогда не слышал. А я до сих пор помню… Они хотели выше всех в небо подняться, выше всех флагов советский флаг вознести, но погибли. Все трое погибли. Он, Усыскин, комсомольцем был. Те, двое, уже немолоды, в гражданской войне участвовали. А он комсомолец твоего возраста. Вот тебе и два поколения… Пока их стратостат падал, они журнал вели, чтобы люди знали… Их в кремлевской стене похоронили. Ты был там когда-нибудь, у самой кремлевской стены? Пойди… Почитай имена тех, на мраморных досках. Я стоял тогда на площади, когда этих троих хоронили. Давно дело было, больше двадцати лет назад, а я помню, все помню… А потом война. Гастелло, и Матросов, и Зоя, и панфиловцы - они ведь тоже не за культ сражались. Да и я сам в те годы стал человеком…
- Но в те же годы, - прервал его Виктор, - вас лишили самого дорогого для вас права - летать!
- Верно. И все же я не могу называть прожитые годы только двумя словами - "период культа", как это делаешь ты, потому что и в те годы свершались подвиги, потому что миллионы людей, и я среди них, верили в святость того, что мы делали. Не из страха и принуждения, а потому, что иначе не могли жить!
- Ну а культ, культ?! - воскликнул Виктор. - Почему вы о нем молчите?
- Нет, я не молчу о нем. Он лег на нашу жизнь черной тенью. Людская энергия, инициатива била через край, а ее ограничивали, сдерживали, старались подчинить железным догмам… Мы и в войну меньше крови пролили бы, если б не этот культ и все, что с ним было связано… Как я могу молчать о культе! Но для тебя "период культа" - это только "смутное время", цепь преступлений и ошибок. А я убежден, что не было в нашей истории такого периода, когда ошибки и преступления исчерпывали бы все содержание эпохи. Вот в чем наше разногласие!
- Я не хочу вас волновать, Владимир Андреевич, - проговорил после паузы Виктор. - Пожалуй, пойду пройдусь. Хорошо? - Он взглянул на часы. - Мне еще надо кое-кого встретить…
Он снял с вешалки свой плащ-пыльник, скатал его жгутом, перекинул через плечо и вышел из комнаты.
Завьялов долго сидел неподвижно, размышляя о только что закончившемся разговоре.