Пред закатом солнца Григорий бросил работу, пошел в дом. Наталья была одна в горнице. Она принарядилась, как на праздник. На ней ловко сидели синяя шерстяная юбка и поплиновая голубенькая кофточка с прошивкой на груди и с кружевными манжетами. Лицо ее тонко розовело и слегка лоснилось оттого, что она недавно умывалась с мылом. Она что-то искала в сундуке, но при виде Григория опустила крышку, с улыбкой выпрямилась.
Григорий сел на сундук, сказал:
- Присядь на-час, а то завтра уеду и не погутарим.
Она покорно села рядом с ним, посмотрела на него сбоку чуть-чуть испуганными глазами. Но он неожиданно для нее взял ее за руку, ласково сказал:
- А ты гладкая, как будто и не хворала.
- Поправилась… Мы, бабы, живущи́е, как кошки, - сказала она, несмело улыбаясь и наклоняя голову.
Григорий увидел нежно розовеющую, покрытую пушком мочку уха и в просветах между прядями волос желтоватую кожу на затылке, спросил:
- Лезут волосы?
- Вылезли почти все. Облиняла, скоро лысая буду.
- Давай я тебе голову побрею сейчас? - предложил вдруг Григорий.
- Что ты! - испуганно воскликнула она. - На что же я буду тогда похожа?
- Надо побриться, а то волосы не будут рость.
- Маманя сулила остричь меня ножницами, - смущенно улыбаясь, сказала Наталья и проворно накинула на голову снежно-белый, густо подсиненный платок.
Она была рядом с ним, его жена и мать Мишатки и Полюшки. Для него она принарядилась и вымыла лицо. Торопливо накинув платок, чтобы не было видно, как безобразна стала ее голова после болезни, слегка склонив голову набок, сидела она такая жалкая, некрасивая и все же прекрасная, сияющая какой-то чистой внутренней красотой. Она всегда носила высокие воротнички, чтобы скрыть от него шрам, некогда обезобразивший ее шею. Все это из-за него… Могучая волна нежности залила сердце Григория. Он хотел сказать ей что-то теплое, ласковое, но не нашел слов и, молча притянув ее к себе, поцеловал белый покатый лоб и скорбные глаза.
Нет, раньше никогда он не баловал ее лаской. Аксинья заслоняла ее всю жизнь. Потрясенная этим проявлением чувства со стороны мужа и вся вспыхнувшая от волнения, она взяла его руку, поднесла к губам.
Минуту они сидели молча. Закатное солнце роняло в горницу багровые лучи. На крыльце шумели детишки. Слышно было, как Дарья вынимала из печи обжаривавшиеся корчажки, недовольно говорила свекрови: "Вы и коров-то, небось, не каждый день доили. Что-то старая меньше дает молока…"
С попаса возвращался табун. Мычали коровы, щелкали волосяными нахвостниками кнутов ребята. Хрипло и прерывисто ревел хуторской бугай. Шелковистый подгрудок его и литая покатая спина в кровь были искусаны оводами. Бугай зло помахивал головой; на ходу поддев на короткие широко расставленные рога астаховский плетень, опрокинул его и пошел дальше. Наталья глянула в окно, сказала:
- А бугай тоже отступал за Дон. Маманя рассказывала: как только застреляли в хуторе, он прямо со стойла переплыл Дон, в луке и спасался все время.
Григорий молчал, задумавшись. Почему у нее такие печальные глаза? И еще что-то тайное, неуловимое то появлялось, то исчезало в них. Она и в радости была грустна и как-то непонятна… Может быть, она прослышала о том, что он в Вешенской встречался с Аксиньей? Наконец, он спросил:
- С чего это ты нынче такая пасмурная? Что у тебя на сердце, Наташа? Ты бы сказала, а?
И ждал слез, упреков… Но Наталья испуганно ответила:
- Нет, нет, тебе так показалось, я ничего… Правда, я ишо не совсем поздоровела. Голова кружится и, ежли нагнусь или подыму что - в глазах темнеет.
Григорий испытующе посмотрел на нее и снова спросил:
- Без меня тут тебя ничего?.. Не трогали?
- Нет, что ты! Я же все время лежала хворая. - И глянула прямо в глаза Григорию и даже чуть-чуть улыбнулась. Помолчав, она спросила: - Рано завтра тронешься?
- С рассветом.
- А передневать нельзя? - в голосе Натальи прозвучала неуверенная, робкая надежда.
Но Григорий отрицательно покачал головой, и Наталья со вздохом сказала:
- Зараз тебе как… погоны надо надевать?
- Прийдется.
- Ну, тогда сыми рубаху, пришью их, пока видно.
Григорий, крякнув, снял гимнастерку. Она еще не просохла от пота. Влажные пятна темнели на спине и на плечах, там, где остались натертые до глянца полосы от боевых наплечных ремней. Наталья достала из сундука выгоревшие на солнце защитные погоны, спросила:
- Эти?
- Эти самые. Соблюла?
- Мы сундук зарывали, - продевая в игольное ушко нитку, невнятно сказала Наталья, а сама украдкой поднесла к лицу пропыленную гимнастерку и с жадностью вдохнула такой родной солоноватый запах пота…
- Чего это ты? - удивленно спросил Григорий.
- Тобой пахнет… - блестя глазами, сказала Наталья и наклонила голову, чтобы скрыть внезапно проступивший на щеках румянец, стала проворно орудовать иглой.
Григорий надел гимнастерку, нахмурился, пошевелил плечами.
- Тебе с ними лучше! - сказала Наталья, с нескрываемым восхищением глядя на мужа.
Но он косо посмотрел на свое левое плечо, вздохнул:
- Век бы их не видать. Ничего-то ты не понимаешь!
Они еще долго сидели в горнице на сундуке, взявшись за руки, молча думая о своем.
Потом, когда смерклось и лиловые густые тени от построек легли на остывшую землю, - пошли в кухню вечерять.
И вот прошла ночь. До рассвета полыхали на небе зарницы, до белой зорьки гремели в вишневом саду соловьи. Григорий проснулся, долго лежал с закрытыми глазами, вслушиваясь в певучие и сладостные соловьиные выщелки, а потом тихо, стараясь не разбудить Натальи, встал, оделся, вышел на баз.
Пантелей Прокофьевич выкармливал строевого коня, услужливо предложил:
- Сем-ка я его свожу искупаю перед походом?
- Обойдется, - сказал Григорий, ежась от предутренней сырости.
- Хорошо выспался? - осведомился старик.
- Дюже спал! Только вот соловушки побудили. Беда, как они разорялись всю ночь!
Пантелей Прокофьевич снял с коня торбу, улыбнулся.
- Им, парнишша, только и делов. Иной раз позавидуешь этим божьим птахам… Ни войны им, ни разору…
К воротам подъехал Прохор. Был он свеже выбрит и, как всегда, весел и разговорчив. Привязав чумбур к сохе, подошел к Григорию. Парусиновая рубаха его гладко выутюжена. На плечах новехонькие погоны.
- И ты погоники нацепил, Григорий Пантелевич? - крикнул он, подходя. - Долежались, проклятые! Теперь их нам носить не износить! До самой погибели хватит! Я говорю жене: "Не пришивай, дура, насмерть. Чудок приколбни, лишь бы ветром не сорвало, и хорош!" А то наше дело какое? Попадешь в плен, и сразу по лычкам смикитят, что я - чин хоть и не офицерский, а все же старшего урядника имею. "А, - скажут, - такой-сякой, умел заслуживать - умей и голову подставлять!" Видал, на чем они у меня зависли? Умора!
Погоны Прохора действительно были пришиты на живую нитку и еле-еле держались.
Пантелей Прокофьевич захохотал. В седоватой бороде его блеснули не тронутые временем белые зубы.
- Вот это служивый! Стал-быть, чуть чего - и долой погоны?
- А ты думаешь - как? - усмехнулся Прохор.
Григорий, улыбаясь, сказал отцу:
- Видал, батя, каким вестовым я раздобылся? С этим в беду попадешь - сроду не пропадешь!
- Да ить оно, как говорится, Григорий Пантелевич… Умри ты нынче, а я завтра, - оправдываясь, сказал Прохор и легко сорвал погоны, небрежно сунул их в карман. - К фронту подъедем, там их и пришить можно.
Григорий наскоро позавтракал; попрощался с родными.
- Храни тебя царица небесная! - исступленно зашептала Ильинична, целуя сына. - Ты ить у нас один остался…
- Ну, дальние проводы - лишние слезы. Прощайте! - дрогнувшим голосом сказал Григорий и подошел к коню.
Наталья, накинув на голову черную свекровьину косынку, вышла за ворота. За подол ее юбки держались детишки. Полюшка неутешно рыдала, захлебываясь слезами, просила мать:
- Не пускай его! Не пускай, маманюшка! На войне убивают! Папанька, не ездий туда!
У Мишатки дрожали губы, но - нет, он не плакал. Он мужественно сдерживался, сердито говорил сестренке:
- Не бреши, дура! И вовсе там не всех убивают!
Он крепко помнил дедовы слова, что казаки никогда не плачут, что казакам плакать - великий стыд. Но когда отец, уже сидя на коне, поднял его на седло и поцеловал, - с удивлением заметил, что у отца мокрые ресницы. Тут Мишатка не выдержал испытания: градом покатились из глаз его слезы! Он спрятал лицо на опоясанной ремнями отцовской груди, крикнул:
- Нехай лучше дед едет воевать! На что он нам сдался!.. Не хочу, чтобы ты!..
Григорий осторожно опустил сынишку на землю, тылом ладони вытер глаза и молча тронул коня.
Сколько раз боевой конь, круто повернувшись, взрыв копытами землю возле родимого крыльца, нес его по шляхам и степному бездорожью на фронт, туда, где черная смерть метит казаков, где, по словам казачьей песни, "страх и горе каждый день, каждый час", - а вот никогда Григорий не покидал хутора с таким тяжелым сердцем, как в это ласковое утро.
Томимый неясными предчувствиями, гнетущей тревогой и тоской, ехал он, кинув на луку поводья, не глядя назад, до самого бугра. На перекрестке, где пыльная дорога сворачивала к ветряку, оглянулся. У ворот стояла одна Наталья, и свежий предутренний ветерок рвал из рук ее черную траурную косынку.