"ПАПКА СОМНЕНИЙ"
Самое трудное для меня в работе с письмами - сомнения. Прочтешь иное письмо и сомневаешься - считать его безнадежным или все-таки поставить на очередь в передачу? Может быть, это нерешительность с моей стороны? Нет, не думаю. На многих письмах я твердой рукой пишу: "Данных нет". Вот одно из таких писем:
"…Помогите мне найти моих родителей… Я помню, как очутился в детском доме Пскова, как началась воздушная тревога, и рядом с детским домом взорвалось какое-то здание, и нас увели в бомбоубежище. Дальше я запомнил, как нас, ребятишек, грузили в товарные вагоны и куда-то хотели эвакуировать, и была опять воздушная тревога, половину состава разбомбило, а наша часть вагонов осталась целой. После нас привезли в поселок Долматово, где я воспитывался и учился. Здесь же мне дали фамилию Иванов Леонид Александрович. Я вас очень прошу установить фамилию мою и родителей через детский дом г. Пскова. Ведь если я был в детдоме города Пскова, то там должна быть моя фамилия подлинная, а если измененная, то на основе чего они ее изменили?.."
Воспоминания в письме есть: о воздушной тревоге, об эвакуации детского дома. Но разве родители могут узнать своего ребенка по тем событиям, которые произошли с ним уже после того, как он с родными расстался? Нет, не могут. А нужных воспоминаний - о жизни в семье до детского дома - в памяти Леонида Иванова не сохранилось. Он просит установить его фамилию через детский дом Пскова. Можно было бы обратиться к бывшим воспитателям детского дома, так я иногда делаю. Но по каким признакам они могут узнать, о каком именно мальчике идет речь? Если даже сохранились списки воспитанников, то опять-таки невозможно определить, какая фамилия в списке принадлежала раньше Леониду Иванову. Вот я и решаю, как ни печально, сделать пометку на конверте: "Нет воспоминаний до детского дома, нет данных".
Никаких данных не нашла я и в письме Ахмеда Курбатова. Он попал в Дом малюток города Коканд, куда обычно попадали в грудном или самом малом возрасте. Он рассказывает, что однажды, когда он был уже подростком и шел с ребятами по улице, его остановила пожилая, сухощавая женщина, назвала его незнакомым ему именем, погладила по голове, спросила, как он живет в детском доме, как учится. Он придает большое значение их встрече, думает, что ей известно, откуда он попал в Дом малюток. Но даже если она знала его совсем маленьким, как же она могла узнать ребенка через столько лет? Очевидно, она приняла его за кого-то другого или просто приласкала встретившегося мальчика из детского дома. И тут - что поделаешь - нет данных для поиска.
Но иной раз не хватает решимости написать столь определенно: "Данных нет". Тогда появляется другая пометка на конверте: "Совсем мало воспоминаний", и письмо ложится в толстую синюю папку. Я называю ее "чистилище", потому что рано или поздно, все письма уходят оттуда/ либо в передачу, либо в архив. Это самая мучительная для меня папка. Мучительная потому, что совсем не легко взять на себя ответственность за судьбу письма. Ведь бывает так: логически как будто и нет в нем доводов в пользу розыска, но капля сомнения в душе остается. Как же тогда отнести письмо к безнадежным? Вот и читаешь его, и перечитываешь, возвращаешься к нему вновь и вновь.
Так, я не раз возвращалась к письму Зои Петровой.
"…Если вы мне не поможете, обращаться мне больше некуда… Мама, которая меня воспитывала, взяла меня из Омского распределителя в 1942 году. Ей дали справку, что я-Петрова Зоя, год рождения 1940-й. В эшелон эвакуированных меня отдали партизаны, они нашли меня в лесу Курской области, я была завернута в одеяло. Я не знаю, откуда взялись имя и фамилия, может быть, это мои настоящие, а может быть, нет. Мама рассказывает, что, в отличие от всех детей, я была полненькая, только большой живот. Волосы светлые, глаза голубые, на левом виске большая черная родинка. Мама говорит: "Я тебя взяла в нашу семью потому, что все мои трое детей считались некрасивыми, я хотела, чтобы ты не отличалась от нас, а потом ты взяла да и стала красивой". Но это ее слова, красоты за мной не водится. Когда мама меня взяла, я почти не разговаривала. Что она помнит из моей речи, это "хотца пит". Это я так просила пить (какой-то акцент, не то вятский, не то белорусский)… Милиция не может искать, говорят, нужна точная фамилия… Очень вас прошу, помогите мне найти моих родителей, я все постараюсь сделать, что вы скажете, если нужно, я сама приеду…"
Первое движение-отложить письмо в сторону: поиски безнадежны. Где-то в лесу нашли ребенка неизвестные партизаны, спасая ему жизнь, отдели в проходящий эшелон эвакуированных. Потом ребенок попал в детский распределитель. Судя по всему, имя я фамилия там и даны, как бывало в те годы. Откуда партизанам было знать фамилию найденного ребенка? Но тут-то и начинает закрадываться сомнение. А вдруг… Вдруг была приколота к одеялу записка с именем и фамилией? Так тоже нередко бывало. Да, но если бы была записка, о ней знали бы в детском приемнике. Но обстановка была такова, что записка могла затеряться. А если фамилия все-таки настоящая, то Курская область, родинка на виске и "хотца пит" для родителей могут стать уже суммой фактов. И вот пометка "Совсем мало воспоминаний" зачеркивается, письмо перекочевывает в передачу.
Долго я думала, как поступить с письмом Николая Белоконь. Искал он сестру, имени которой не помнил, - не то зовут ее Надей, не то Таней, - почти ничего не знал и о себе, но навсегда осталась в его памяти страшная сцена:
"Однажды мать взяла меня с собой, я сидел на ее руках и глядел по всем сторонам. Мать вошла в какой-то магазин. По-моему, только в магазине могут быть деревянные прилавки, за которыми стояли один-два человека. И вдруг мать обернулась. В широко открытую дверь вошли два немца, на них были железные каски, из-за плеч торчали винтовки. Я не знаю, что они требовали, но мать испугалась, сильно прижала меня к груди. Что произошло дальше, толком не могу описать. Этот случай всю жизнь преследует меня. Немцы начали громко смеяться, а потом в настежь распахнутую дверь магазина на большом сильном коне въехал фашист в такой же форме, как и те, кто раньше вошли. Мать закричала, вместе со мной вскочила на деревянный прилавок, обеими руками подняла меня к потолку. И последнее, что я помню, - громадные черные глаза лошади, широкие ноздри, оскал желто-белых зубов лошадиной морды и громкий стук тяжелых подков о деревянный прилавок. Дальше все кануло во мрак".
Немудрено, что ребенка, пережившего такие минуты, потом всю жизнь преследуют хохочущие гитлеровцы, готовые растоптать его вместе с матерью.
Дальше идут воспоминания о жизни в концлагере: "Колючая проволока в несколько рядов, между рядами проволоки трава, цветы… Ярко светит солнце… Я и еще несколько детей там, за проволокой…"
Когда наши освободили детей, мальчик попал в Никополь, в детский дом. Ему помнится, что он там был, кажется, вместе с сестрой. Как они расстались, он не знает.
Стала я взвешивать все "за" и "против": имя сестры неизвестно, да и в том, что Николай был с ней вместе в детском доме, он тоже далеко не уверен. Трудно ожидать, что сестра может отозваться. Но почему же Николай ищет только сестру? Очевидно, он считает, что его мать погибла в концлагере. Вот тут и начинаются мои сомнения: а вдруг мать все-таки уцелела? Если так, тогда она не могла его не искать. Но не могла и найти его, ведь фамилия Белоконь вымышленная (я допускаю, что она была дана мальчику потому, что он твердил о каком-то коне). Бесспорно одно: если мать жива, то по описанию сцены с гитлеровцами она тотчас узнает сына. Эта мысль сразу перевесила чашу весов, и письмо Николая Белоконь перешло из "папки сомнений" на очередь в передачу.
Червь сомнения заставил меня читать и перечитывать и такое письмо:
"…Я, Тургатикова Светлана Степановна, родилась в 1936 году. Документы у меня восстановлены. Помню такой случай: это было в деревне Ново-Шмаково, мы пошли всей группой летом купаться с воспитательницей. На другой стороне реки стоял какой-то мужчина, воспитательница подняла меня под мышки и показала ему, он ей что-то кричал и махал руками. Я у нее спросила, кто он такой и зачем именно меня она показала ему, она улыбнулась и сказала: "Так просто". С тех пор меня все время тянуло на то место, где она меня поднимала; нас положат после обеда спать, а я в окно выскочу и бегу к реке, сяду и все время смотрю и плачу. Помню смутно, кто-то мне писал письма, какой-то мужчина или парень, мне читала их та воспитательница, которая показывала меня мужчине… В детстве я часто думала о родителях и часто во сне их видела, и даже сейчас нет-нет да и увижу… Теперь я ни одну передачу не пропускаю, все слушаю, не назовете ли мою фамилию…"
Здесь опять воспоминаний до детского дома, то есть о жизни с родными, никаких нет. Врезавшаяся в память девочки картина у реки едва ли куда-нибудь поведет. Верней всего, что тот мужчина, махавший рукой, никакого отношения к девочке не имел, просто увидал знакомую воспитательницу. А вдруг он был отцом девочки или старшим братом? Представим себе на мгновенье - отец приехал с фронта на один день, хотел видеть дочку, но боялся сильно растревожить ее и договорился с воспитательницей, что посмотрит на девочку издали, во время купания детей. Нет, сомнительная догадка, не стал бы отец, приехавший с фронта, смотреть на дочку издали. Но ведь какой-то мужчина еще и писал письма девочке, и читала их та же самая воспитательница. Если мужчина на берегу и тот, кто писал письма, - одно и то же лицо и если он сам услышит по радио мой рассказ, тогда все объяснится. Но столько "если", столько шатких предположений…
Пометка на конверте долго не меняется. Но в конце концов мои догадки уступают место здравому смыслу, и я все-таки решаюсь отказаться от поиска.