Знаю я и кружево сканое, шитое и пряденое понимаю. А на коклюшках-то все разумела: манер белозерской, балахнинской, рязанской, скопинской, елецкой, мценской - все знаю. По узорам-то и памяти моей не хватит считать: и рязанские-то павлинки, и протекай‑речку, и ветки-разводы травчатые, и бровки-пышки - города и вертячий край, и гипюр зубьями… Калязинский манер цветами тонкий, паучки орловские, обачино ярославские, копытце да блины тверские - белевский окорок, - все знала. Но против нашего вологодского манера - никуда. У нашего нитка нитку за ручку ведет. Видала я у Софьи Павловны и баланжен плетеный французский и гипюр нитяный испанский. Не пришлись, за нрав. Нет у них этой чистоты нашей - недаром вологодское кружево-то на "убрусы" невестам шло.
Ходка былая на работу-то, ходка. По полтиннику в день, вырабатывала: зимами-то фунт керосину в коптилке сжигали. В полуден полоскаешь да чайку попьешь - очень мы чай любили, да и сахару не жалели: когда вприкуску, а когда и вприглядку попьешь… И опять за коклюшки… А уж плетея была! Я на узком кружеве-то не сидела. Цельные платья выплетала я, тальмы, вуали, наколки, чепцы плела…
Старопрежнюю работу только и знали, что я да Угрюмова Пелагея, плетея наша, что в Петербург ездила. А только паву и древо мои и Пелагее не выплесть. Вятское это плетение, пава-то с деревом…
Но о "паве и дереве" внучка слышала много раз - без малого двадцать лет рассказывает об этом Анна Власьевна.
- Только бы разок паву и дерево выплесть, да и на кладбище. Не успела я дочек научить, не успела. Принесли бы, показали.
И дочери приносили каждый новый узор матери. Анна Власьевна ощупывала кружево, нюхала, гладила пальцами:
- Нет, не то. Далеко до моих.
- Где нам, маманя. Была ты первая коклюшница по Северу, и теперь тебя так кличут. Анесподист Александрович, приемщик, недавно баил: "Твою бы матку, Настасья, в артель".
- То-то. Да и нитка толста. На такой нитке только к наволокам кружево идет…
- Бабушка, Федя-то доктор теперь. Распишемся мы и тебя возьмем. Работать не надо будет.
- Не из-за хлеба куска на артель верчу. Шестьдесят лет кружевничаю, разве отстанешь? Так с коклюшкой и помру. Сдавали сегодня?
- По первому сорту, бабушка.
- Мы кружевницы природные. Нам нельзя позориться. Ну девка, потревожила ты меня, - пойду досыпать.
- Чего много спишь, бабушка?
- Эх, внучка. Глаза ведь ко мне ворочаются. Во снах-то я ВИЖУ. Рожь, милушка, вижу - колос к колосу, желтую-желтую. Кружево вижу, и Софью Павловну вчера видела - она меня коклюшкой в бок ткнула, когда губернаторше численное кружево я плела, да в счете ошибалась. А больше всего плету во сне пав и древо, что вы сплести не можете. Из моих-то пав, баили, сама английская царица мантилью сошила…
Анна Власьевна уже добралась до своей койки.
- Бабушка, не ложись. Мама идет, обед собирать будем.
Последнее время за обедом у Анны Власьевны было много беспокойства.
Она ворчала:
- Что это мне в отдельной тарелке? Или я заразная какая?
- Все так едим, маманя. Дай руку покажу.
Волновалась:
- Что это вы каждый день мясо и мясо?
- Ешь, бабушка.
Или хитрила:
- Алексей! Как ноне рожь-то? Принеси колос…
- Зачем?
- Хлеб что ли у вас растет какой особенный?
- А что?
- Вот кровать с шишками купили…
Старуха завела привычку: оставаясь одна, она передвигалась по комнате и ощупывала новые вещи. Однажды ощупала большое зеркало и заплакала. Эта менявшаяся география избы тревожила слепую. Годами она двигалась уверенно, как зрячая, и вдруг натыкалась на гнутые стулья, на комод, на новый кованый сундук. - "Оставьте угол-то мой в покое", - просила она детей.
- Хлеб да соль.
- Вот Федя, бабушка.
- Ишь, голос-то какой густой. Дьяконский. Ну, подойди, подойди, дай я тебя потрогаю. Экие лапищи.
- Ну что, Анна Власьевна? Все пава за павой?
- Пава и древо, дурень. Пава за павой - иной сколок - проще…
Федор Карпушев, соседский сын, чтобы поразить будущих родственников, облачился в блестящий белый халат. По-московски любезничая, по-родному "окая", он усаживал старуху перед окном.
- Пожалуйста, Анна Власьевна, сюда сядьте… Повыше голову поднимите. Вы - мой первый пациент на родине.
- Пациент, - ворчала старуха, довольная почетом. - Пациент. Пахать надо. Фершал.
- Анна Власьевна, а вы врачей своевременно посещали?
- Чего?
- Вы глаза обследовали у врачей?
- Чего?
- В околотке, я говорю, бывала с глазами? - заорал Федор.
- В околоток-то ходила. Капли какие-то пахучие дали. Баили: табак бы нюхала, глаза-то и целы были. Да ведь не я первая. Кружевницы-то тонких узоров все глазами мучаются. Вот сноха-то Карпушева Ивана Павловича в Николин день…
Федр грохотал рукомойником.
- Знаешь, бабушка, твои глаза поправить можно. Операцию надо делать. Катаракт это…
- Полно брехать над старухой. У лавочника у нашего, у Митрия, катарак-то в желудке был, ему Мокровской, дай господи светлой памяти. Я ему так и говорила: все равно умрешь, черт, мало ты над кружевницами изгилялся. По 300 кружевниц на него работало.
- Да не рак, а катаракт, бабушка.
- Все одно…
Но старуху уговорили. Анна Власьевна пришла в благодушное настроение и допытывалась у Федора:
- А косить можешь?
- Мало я косил…
- Ну, тогда лечи.
- К профессору отвезем.
- А профессор твой может косить?
- Не знаю. Не может, наверное…
- Ну, все одно… Вези. Только коклюшки я с собой возьму.
Федор увез старуху в Москву, а через два месяца написал, что операцию делал самый знаменитый профессор, что Анна Власьевна ВИДИТ. Потихоньку вертит коклюшками, а присмотреть за ней некому. Москва ей не понравилась: "не ослепнешь, так оглохнешь", и что через неделю думает он отвезти Анну Власьевну на Ярославский вокзал и посадить в поезд.
Но старуха приехала раньше, не вытерпела.
В стеклянный осенний день на полустанке вылезла она из вагона. Шофер закричал с грузовика: "Садись, подвезу, бабушка. Тут ближе 10 верст нет деревень…"
- Спасибо, сынок. Я и пешей дойду…
По тропке вдоль серых больших стогов дошла она до своей деревни. На околице хмурый бондарь стругал доски для огромного бака.
- Где тут Волоховы живут?
- Тут полсела Волоховых…
- Дом с красной крышей, баили…
- Тут полсела с красной крышей…
Обиженная Анна Власьевна с трудом добралась до своей избы: изба была почти в середине "порядка", а не с краю, как раньше. Дверь закрыта - хозяева в поле. Анна Власьевна зажмурила глаза, нащупала щеколду, отворила. Вошла, оглянулась: кровать была совсем такая, как думала Анна Власьевна, а вот комод - нет: лак подался и замки какие-то легкие. Подошла к зеркалу, поджала губы: от годов-то никуда не уйдешь. А нет: старенькая, а румяная.
Анна Власьевна повернулась, открыла ящик комода и обомлела: кружево "пава и древо", того самого хитрейшего узора, что когда-то сгубил глаза Анны Власьевны, что выплела она теперь в Москве артели в подарок, - было сложено в ящике комода аккуратными стопочками, приготовлен к сдаче.
Анна Власьевна охнула:
- Маманя, маманя, - испуганные дочери стояли в дверях…
- Чье плетение? - строго спросила старуха.
- Поздравствуемся, маманя…
- Чье плетение? - под ногой Анны Власьевны скрипнула половица.
- Наше, маманя… Мы с Шуркой…
Старая кружевница улыбнулась.
- Такую красоту выплесть… Молодцы, бабы. Нет, не угаснет наш род… Скрыли от старухи уменье свое… Гордость мою кружевную хранили…
Анна Власьевна заплакала. Вытерла глаза маленькими кулачками, развязала дорожный узелок и достала свое плетенье. Взяла из комода работу дочерей, подошла к окну, сравнила…
- Я еще елку с оленем составить могу, - тихо сказала Анна Власьевна.
Маяковский разговаривает с читателем
Маяковского слышали, видели десятки тысяч людей. В заводских клубах, в дворцах культуры, в студенческих аудиториях Маяковский разговаривал со своим читателем. "На сотни эстрад бросает меня, на тысячи глаз молодежи".
Этот "разговор с читателем" в жизни и творчестве Маяковского занимает очень большое место. Между тем, в том, что написано о Маяковском, именно эта сторона его жизни почему-то остается в тени. За исключением Л. Кассиля ("На капитанском мостике" в "Альманахе о Маяковском"), никто не рассказал о "разговоре с читателем". Известно, что Маяковский хотел написать книгу о записках, подаваемых читателями во время выступлений поэта, хранил эти записки, сортировал. Книга осталась ненаписанной.
В прошлом году я сделал попытку записать кажущееся мне наиболее интересным из виденного и слышанного. Это мелочи, штрихи - на большее записи и не претендуют. За исключением первого факта, который рассказан мне бывшим работником Наркомпроса, все остальное я видел и слышал сам.
* * *
1922 г. Заседание в Наркомпросе по плакатам для азбуки - азбуки взрослых. Собраны лингвисты, почтенные, седовласые профессора в тяжелых золотых очках. Здесь же недоуменно пожимающий плечами Маяковский. Придумывают слова для азбуки: А - арбуз, атом; Б - блоха, берег… Маяковский молчит.
- Владимир Владимирович, ваше мнение?
- Арбуз? - задумчиво говорит Маяковский. - Блоха? - Бей белых! Вот, что нужно для второй буквы азбуки!..