Да и поздно ему было переделываться. Когда-то молодому журналисту Артамонову именно бескомпромиссность сделала имя. Его статьи, фельетоны, очерки охотно печатали в газетах и журналах. Говорили о них: "свежо"… "принципиально"… "отважно"… А прослыв отважным, попробуй когда-нибудь дрогнуть хоть разок. Иного Артамонова читатели теперь, пожалуй, не приняли бы. В редакциях же от его прямолинейности заметно начали уставать. Возможно, устарел сам Артамонов. А может быть, все наоборот: изменилось время, пришли другие люди - молодые, да рано помудревшие, осмотрительные. Кто знает… Только с годами Артамонов все чаще стал замечать, как ему пытаются деликатно, но настойчиво "опустить забрало". Впрочем, не всегда деликатно. Однажды в родной газете, где он верой и правдой много лет прособкорствовал, ему фразу "Случился как-то в нашем городе перебой со сливочным маслом" переделали во фразу "Случился как-то в нашем городе перебой со школьными тетрадями". Хотя Артамонов объяснял в статье, что перебой случился по вине каких-то головотяпов от планирования, а совсем не потому, что система наша передовая подкачала, дала трещину. Артамонова чуть инфаркт не хватил. Тем более что проворные мальчики, правившие статью, сделали это небрежно - и получилась несусветная глупость, срамота, "ослиные уши" вылезли наружу. Там сценка была: стоит в магазине тихая "кефирная" очередь. А масла нет - уже неделю. И тут залетает тетка, взмокшая, красномордая, бухает на пол две здоровенные сумки и в полный голос спрашивает у продавщицы: "Маша! Масло-то есть ай нет?" Продавщица ей отвечает, тоже не стесняясь: "А тебе какого - топленого или такого?" - "Да хоть такого, хоть такого", - "Ну, заходи после трех", - говорит продавщица.
При этом в очереди никто даже ухом не повел - привычное дело.
Так вот, в окончательном варианте статьи тетка с сумками врывалась в магазин канцпринадлежностей и кричала: "Маша, тетрадки-то есть ай нет?" На что продавщица отвечала ей: "А тебе какие надо - в клеточку или в линеечку?"
Стыд! Голову сняли.
Артамонов устроил "сцену у фонтана": звонил в редакцию, кричал, что уволится к чертовой матери, что они там все сволочье, зубами за кресла держатся, что жизни не знают и знать не хотят - заелись!..
Да что толку. Себе только сердце надорвал, два дня потом провалялся.
Нет, перспектива выбивать пыль из ковров Артамонову не грозила. В этом смысле жена могла быть спокойна.
Шел третий час дня, а трухлявые мужички все ползали по мастерской, роняли изо рта гвозди и подолгу выковыривали их из щелей. Коля Тюнин, успевший за это время сгонять в дальний лес, нарубить в кузов пихтовых веток на венки, сварить суп и покормить братниных девчонок, не выдержал: отматерил мужиков сквозь зубы и взялся сам строгать и сколачивать доски.
И тут наконец явился "выбиватель ковров" - глава местного поселкового совета. Пришел с женой - с теткой в четыре обхвата.
Артамонов с братом курили на крыльце мастерской. Им, как сыновьям, не полагалось, по обычаю, самим делать гроб - и они маялись тут, переживали. Константин представил Артамонова: "Брат. Старший". Председатель мельком глянул на него, протянул вялую руку. Брат так брат: что ж такого. На Артамонове были разбитые Костины валенки, засаленный полушубок, не тянул он на известного журналиста. Значит, постой - послушай, как большой начальник разговаривает с начальником поменьше, с непосредственным подчиненным (Константин был членом поссовета и нештатным замом председателя).
- Ну что тут, как? - спрашивал председатель.
- Да вот делают, - отвечал Артамонов-младший. - Не готово пока.
- Что такое?!. Почему?.. Как так не готово? - застрожился председатель. - Я же с вечера отдал указание.
Строжился он, понятно, в адрес столяров, но те были за дверью, и получалось, что строжится председатель на Константина. Константин же и оправдывался:
- Да у них там, Сан Иваныч, электрофуганок отказал… да доски не сразу подходящие нашлись. Силантич-то кладовую сегодня не открыл - не вышел…
Артамонов раньше председателя не видел, знал о нем по рассказам Константина и теперь рассматривал украдкой: аккуратное пузцо, выпирающее из-под пальто, ухоженные усы, не отягощенные тревогой глаза. Не нравился ему этот тип. И Артамонов догадывался - почему. Он смотрел на него глазами брата. А у Константина с председателем конфликт произошел. Собственно, не конфликт: обиделся брат на председателя крепко. Дело в том, что когда накануне, перед ноябрьским, Константин отвез в больницу жену, председатель числился в отпуске - как раз ему оставалось отгулять до десятого числа. Константин-то надеялся - выйдет председатель, по случаю праздника. А тот законно отсидел дома. Константину, как заместителю, пришлось организовывать и торжественный вечер, и демонстрацию. Он и доклад готовил, и колонны организовывал. А дома пласталась больная мать - с тремя ребятишками, курями, поросенком.
Председатель, конечно, про обиду брата не знал. Да и сам Константин, если бы все не так вот - одно к одному, не обиделся бы. Ну, в отпуске человек - обыкновенное дело. А тут…
Председатель, построжившись, счел необходимым проявить чуткость.
- Со средствами-то как, Петрович? - участливо спросил он. - Теперь ведь расходы да расходы.
- Спасибо - не надо, - ответил Константин. И Артамонов поспешил вставить:
- Деньги есть, не беспокойтесь.
- Ну как же, как же, - сказал председатель, - Федоровна, посмотри там, у себя.
Жена достала пятерку, протянула Константину. И так эта пятерка царапнула Артамонова, что он аж зубы стиснул.
- Немедленно! - сказал брату, когда председательская чета откланялась. - Немедленно отдай! - он достал еще десятку. - Пошли немтыря - пусть водки мужикам купит.
Потом уж подумал: нехорошо. Человек, возможно, от души… Но все в этот день ранило его, все…
Привезли гроб с телом матери в город только поздно ночью. Коля Тюнин вел свою машину, как бог. За все семьдесят километров не тряхнул ни на одной выбоине, не затормозил резко. Хотя управлять было трудно. Во-первых, дорога. Такие "тещины языки", такие петли Артамонов только на Кавказе встречал. А во-вторых, в кабине их сидело четверо: старшая девчонка Константина уревелась вся - не останусь, поеду с бабой! Как ни уговаривали ее и отец, и Артамонов, и соседки - ни в какую! Хоть в кузове, да поеду. В кузов собрался залезть Артамонов, брату, с его легкими, ехать там была бы гибель, но Коля Тюнин скомандовал:
- Давайте все в кабину. Ужмемся как-нибудь. На всякий случай, - это Артамонову, - держи пятерку наготове. Если вдруг инспектор. Хотя, вряд ли.
Ехали, скреблись по гололеду, курили без конца - разгоняли дрему. Таиске сказали: "Терпи, раз напросилась".
Артамонову все это казалось нереальным: позади, в гробу мать… как же так?
Ему вспомнилась другая дорога с матерью. И другой день - теплый, сентябрьский, золотой.
Это было в сорок четвертом году. Им тогда нежданно-негаданно выделили в гараже, где работала сестра, трехтонку - вывезти сено для коровы. Шофер, молодой мужчина в полинялой гимнастерке, бывший фронтовик, пригласил мать в кабину: "Садись, глазастая, - я веселый". "Нет, мы наверху", - рассмеялась мать.
Ехали стоя, держась руками за кабину. "Ты ногами пружинь, сгибай их в коленках", - учила Артамонова мать. Шофер, задетый тем, что мать не села к нему, погонял вовсю, на тряских местах ходу не сбавлял. Мать, казалось, это еще больше веселило. Она разрумянилась, платок сбился на затылок, короткие темно-русые волосы трепал ветер. Она то петь принималась, то, нагибаясь к Артамонову, рассказывала ему разные истории, перекрикивая шум мотора.
- Вот, Тима, сейчас впереди ложок будет, заметь!.. В прошлом году, в сенокос, ехали мы тут верхами с Трясуновым дядей Иваном, с объездчиком, - ты его знаешь. Ехали шагом, только в ложок спустились, глядь, медведь дорогу переходит. Мы коней повернули и галопом назад. А до этого, только что вот старуху обогнали, шорку, - шла с котомкой за плечами. И опять ей навстречу. "Стой! - кричим. - Бабушка! Мамка! Ата! (Я не знаю, как по-ихнему.) Стой! Медведь там!.. А у ней - веришь? - аж глаза разгорелись. "Где медведь, где?" И вытаскивает ножик. А там ножище - страх смотреть. Платок с головы сорвала, руку им обмотала - и бегом в ложок, в кусты… Дак что ты думаешь? Зарезала ведь медведя! Они их, знаешь, как режут? Он на дыбы вспрянет, пасть разинет - а они ему туда руку с ножом, в пасть. Только обматывают руку потолще, чтобы не сжевал… Вот до чего отчаянный народ…
Возвращались опять наверху, на возу с сеном. Везли еще полмешка овсяной муки, знакомая старуха в деревне Безруковке уделила. Мать положила голову на мешок, мука через мешковину пудрила ей волосы.
- А что, Тима, - говорила мать, глядя в небо. - Вот приедем сейчас домой - а там папка ждет, а?
(Артамоновы уже месяца два, как получили от отца письмо: "Лежу в госпитале, ранен легко, скоро ждите домой…").
Господи, какое это было счастье: ехать под чистым небом с веселой, разговорчивой матерью, знать, что корова теперь с кормом, что вечером будут овсяные блины, и под радостный стук сердца думать: а вдруг, правда, отец уже дома?
У сестры не спали. Горели в квартире все окна. Уже собрались самые близкие родственники. Дядя Василий пришел - младший брат матери, с женой - тетей Марусей; дядя Гоша - младший брат отца. Были и трое взрослых сыновей дяди Василия, но эти только помогли занести гроб в квартиру и до завтра распрощались. Чего больше всего опасался Артамонов, то и случилось: сестра упала на грудь матери и завыла. Хуже даже получилось, чем он предполагал, страшнее. Он ждал: ну, покричит, попричитает - и все. Без этого не обойтись. Но она растравила себя причитаниями, зашлась до синевы, до припадка.