- Кто бедный? Ты, мамуля, бедная?.. Да ты же богачка! Твое богатство ни в какие шифоньеры не упрячешь. Вот оно, вокруг тебя! - он повел рукою. - Смотри, каких орлов воспитала? - ("Орлы", правда, сидели, сутулились - один доходнее другого. Но гостя распирало великодушие.) - Твоего Тимофея вон за границей даже читают. В Испании! Ты хоть знаешь про это?.. А Константин? Первый здесь человек. Не смейся, не смейся - первый! Ты думаешь, председатель первый? Нет - он! - Журналист картинно указал на Константина. - Он разумное сеет. Из хулиганья здешнего людей делает. Я вон видел, как с ним на улице-то… каждый встречный - мое почтение!..
Это матери было маслом по сердцу. Она возгордилась.
- На детей я не погрешу. Они меня не обижают. И люди к ним хорошо относятся. Ко мне тут недавно - я в городе была, у дочери - Семейничиха забежала, соседка бывшая. "Ой, Анисимовна! Это не про твово ли Тимку нонче по радио говорили? Не поняла, чо говорили, а вроде как про твово". Про моего, говорю, наверное, что ж тут такого. Про него плохого не скажут - я не опасаюсь… А это не твой ли, спрашиваю, Ванечка возле милиции на портрете висит: разыскивается злостный рецидивист?.. То-то ты ему, мокроносому, все потакала: огурцов с чужой грядки надрал - молодец, Ванечка; овцу колхозную, зарезанную, привезли с дружками под черемшой (за черемшой, видишь, поехали) - давай сюда и овцу… Нет, я своим потачки не давала…
Мать села на любимого конька. К старости это все чаще стало с ней случаться. Артамонов крутил головой: сочинила, наверное, про радио. Что-то он не помнил никакой передачи. Разве только, о книжке информация проскочила. И друг хорош - в Испанию его метнул.
Чтобы перевести разговор и отвлечь внимание от своей персоны, он, усмехнувшись, сказал:
- Мать у нас героическая… Ты знаешь, ведь она жизнеописание свое составляет. Специально для меня.
Это было правдой. Мать ему как-то созналась: "Я, Тима, тебе про свою жизнь пишу. Уж много написала. Как раньше жили, как бедовали - все подряд, голимую правду. А то помру, а тебе может пригодится что…"
Товарищ начинание матери горячо одобрил. Про связь поколений заговорил, про ответственность литераторов перед правдой жизни.
А мать вдруг огорошила Артамонова.
- Я, Тима, сожгла ведь писанину-то свою. Почти две общих тетрадки написала - и сожгла.
- Как… сожгла? - Артамонов даже привстал. Он когда-то, посмеиваясь внутренне над ее затеей, снисходительно сказал: "Пиши, пиши, мать. Глядишь, опубликуем твои мемуары." Но она серьезно взялась. И сестра ему, при случае, заговорщицки сообщала: "Мать-то… пишет." И теперь он представил, как сгорел в огне этот многолетний труд. Труд - а что же еще! И какой! Мать никогда в школу не ходила, самоучкой осилила грамоту, писала, как слышала, безо всякой грамматики, даже точек и запятых не знала - отделяла мысль от мысли вертикальными черточками. Да разве в этом только труд! Ведь это же… снова все пережить, перечувствовать, над каждой строчкой слезами облиться: уж он-то знал, как они, строчки, даются… С ума сойти!
- Да они у меня на телевизоре лежали, - стала оправдываться мать, - а Танюшка добралась (речь шла о младшей девчонке брата), ну и разрисовала все красным карандашом. Я тебе их такие-то постеснялась отдавать, испорченные.
- Мать, да ты… - Артамонов чуть не ляпнул "сдурела". - Ты понимаешь, что натворила? Да неужели бы я под ее каракулями твои не разобрал? Да я бы стекло взял увеличительное… Сожгла - а! Ты подумай! Гоголь, понимаешь… Николай Васильевич. Да что вы, ей-богу, за люди за такие, что за порода?
Он искренне расстроился.
Мать сидела как виноватая девчонка.
- Тим, - попросила робко. - Да ты не убивайся - я снова напишу.
- Да, старик, чего уж ты так! - бодро хлопнул его по плечу товарищ. - Мамуля опять напишет. Напишем, мамуля, а?
"Напишет… - подумал Артамонов. - Когда-а?!" И вот она - новая тетрадь - в руках у Артамонова. Необыкновенное и дорогое материнское наследство. Значит, писала, выводила свои закорючки. В этот-то год! Когда здоровой была считанные дни. У брата уже не смогла жить, попросила отвезти ее в городскую квартиру, к Анастасии. "Запаршивите вы здесь без меня со своей оравой, - сказала, - но нет больше сил. Оттопталась, видно."
Артамонов сманивал ее к себе, звонил несколько раз по телефону, уговаривал. Не в гости сманивал - пожить подольше. Тоже отказалась: "Не могу, сынка. Отъездилась. Не ходят ножки-то…"
А вот писала, помнила о нем. Уму непостижимо!..
Раскрыл тетрадь Артамонов только дома. Дождался, когда все разошлись: жена - на работу, Полинка - в школу, положил ее на журнальный столик, предварительно смахнув с него пыль, накопившуюся за дни их отсутствия… Не сразу начал читать: курил, очки протирал - волновался чего-то.
"Воспоминания о своих прошлых лет,
- так называлось материнское сочинение. И дальше - без точки, без запятой, не с "красной" строки:
- родилась я под Тулой как раньше называли Росея детства мое было очинь трудное да в то время и родителям моим жилось нислатка как рассказывала моя бабушка маево отца мать щас то мы говорит харашо живем мы вить вольнаи хоть и работаим у барина а вот мои родители были крипосные да спасибо нашему барину его дет выиграл в карты все имения и давал обищание если выиграю то всех распущу крипосных так и получилось что Еременко выиграл у Быкова все имения и всех распустил…"
Артамонов привычно начал "править" текст - мысленно: выпрямлять слова, знаки препинания расставлять.
"…В четырнадцатом году отца взяли на войну. А мама до конца работала у помещика. Даже мне пришлось поработать. Пололи грядки, оббирали яблоки. Платили нам 5 копеек в день. Когда помещику пригнали пленных, мама стала кухаркой, варила им. Тогда нам стало сытней. Немцы кашу пшенную не ели, говорили - у них ею куриц кормят. Вот мама принесет ведро - мы два дня сытые…"
"…Начались брожения на фронте, стали какие-то чудаки в казармах появляться. Вот мой папа в одно прекрасное время и увел всех солдат в лес - с оружием. Его должность была унтер-офицер, он грамоте учился. Не знаю, сколько их там было, слышала, что две казармы увели они в лес с Николаем Улыбиным. Тут вскоре началась революция…"
"…Вот как-то ночью я проснулась, слышу разговор матери и отца:
- А ты, мать, ребятишек пошли.
- Господи, Анисим, какие они вам помощники!
- Ничего, мать, - самые надежные.
А я сижу на кровати. Он меня обнял, поцеловал: "Что ж ты не спишь, дочка?" Потом всех ребят стал целовать - сонных. И ушел.
Я спросила:
- Мам, куда папка ушел?
- На войну, детка.
- А разве война близко?
- Близко, доченька…"
"…Стали мы с братом Петром ходить по деревням, узнавать, еде стоят деникинцы. Ходили, просили милостыню - кто что даст, собаки нас рвали. Но узнаем, в какой деревне деникинцы - и в лес, до условного места. Брат Петро свистел очень хорошо, как соловей. Вот он свистнет, выйдет к нам дяденька знакомый, мы ему расскажем, как что, а он нам - корзинку грибов…"
"…А часа через два явились к нам деникинцы, начали маму спрашивать: "Где муж?" Мама говорит: "Не знаю. Как взяли на войну - так больше и не видела."- "Врешь, такая-рассекая!" Стали маму бить. Мы все, ребятишки, в крик. А нас не мало было - пять человек. Они и нас плетью: "Замолчите, щенята!.."
Этих, ранних, подробностей Артамонов не знал, мать никогда не рассказывала. Удивился: как она запомнила-то? Сколько же ей тогда было?.. Попытался сам - что запомнил? Самое-самое первое? Какие образы, картины?
…Отец понукает серого в "яблоках", как таких называют, коня. Конь, впряженный в сани, на которых короб с углем, ни с места. Уткнулись сани в крутой сугроб, загрузли. Отец схватил с воза лопату, широченную "подборку", размахнулся и огрел серого по крупу: "Пах!"… Артамонов заплакал. Так горько, что отец испугался, стал утешать его: "Ты чего, дурной?.. Чего ревешь-то? Ему же не больно. Гляди - какую он задницу отъел. Вон, хвостом только крутит. Лопата - она же плоская. Кнутом-то больнее. Я же не кнутом. Вот я щас, смотри, еще разок его - он и глазом не моргнет…" - Отец опять было замахнулся.
Артамонов взвыл аж с подвизгиванием. "Тьфу! - отец расстроился, ткнул лопату в снег. - Что ж мне теперь - самому впрягаться?.."
…Очень солнечно, ярко, зелено. По лужайке, поросшей низкой, плотной муравой, идут к дому смеющиеся отец и мать. Несут покупку: этажерку не этажерку, такое, в общем, голубенькое сооружение из трех полочек - для посуды. Артамонов бежит им навстречу. Они сажают его на верхнюю полочку и несут. Артамонов болтает ногами, а в руках у него оказывается какой-то румяный, твердый мячик.
- Ты ешь, ешь, - говорит мать. - Это яблоко. Артамонов вонзает зубы в тугой бок "мячика" - и рот его наполняется изумительной влажной сладостью…
Еще вспомнил, как, набегавшись по улице, заглядывал в окошко (оно низко было от земли) и просил: "Мам! Помажь и посоли!" Так назывался у него хлеб с маслом, посыпанный сахаром-песком.
Почему-то помнилось много солнца. Даже тот зимний день, когда отец огрел лопатой коня и Артамонов безутешно плакал, - тоже был солнечным. Сугробы горели, искрились, даже глаза приходилось жмурить.
И коня он помнил не целиком: ни головы, ни ног - огромное светло-серое пятно.
Потом началась война - и солнце пропало. Во всяком случае, его стало почему-то меньше. Например, тот день, когда они с матерью гоняли объевшуюся Белянку, был темным, пасмурным. Или это уже сумерки наступили?..
Он продолжил чтение: