Договорить он не успел. Неожиданно для себя быстрым и точным движением Николай Егорович взял шероховатый тяжелый кирпич, машинально отметил, что низ его покрыт тонкой ледяной корочкой, очевидно, была оттепель; и потом, тоже неожиданно для себя, все больше и больше удивляясь тому, что делает, неуверенно, совсем несильно ударил Лукашова кирпичом в правый висок. И от этого неуверенного, несильного движения Лукашов вдруг превратился в тряпичного человека, с которым Холин в молодости занимался в борцовской секции, тренировался в бросках через себя; и этот тряпичный человек сначала присел на прямых ногах, сжался книзу, как может сжаться на прямых ногах лишь тряпичный человек, а затем повалился на бок, повалился мягко, как бы даже сонно, с удовольствием, радуясь тому, что сейчас полежит на пушистом снегу…
Лукашов упал на край котлована головой вперед, в сторону замерзшей бетономешалки, и стал дергаться всем телом, словно хотел переползти через край и съехать вниз по снегу на животе, как делают дети на горке.
Край оказался непрочным, он надломился от движений Лукашова, и Лукашов заскользил вниз все быстрее и быстрее, до самого дна. На дне котлована он ударился правым плечом о бетономешалку, отскочил на полметра в сторону и застыл. Холин ждал, что Лукашов поднимется, закричит или застонет, хоть зашевелится, но Лукашов продолжал лежать в удобной позе, раскинув обе руки в стороны, как съезжают с горы счастливые, усталые от зимних забав дети, а потом минуту-другую лежат неподвижно, наслаждаясь покоем после сумасшедшего полета, горячим лицом вдавливаясь в пушистый, вкусный, совсем не холодный снег…
Холин ждал еще несколько минут, а потом попятился, не сводя глаз с неподвижного, раскинувшего руки тела, и побежал в сторону леса.
* * *
Холин упал, когда вошел к себе в "аквариум" – так называли его застекленную клетушку в конце цеха. После на заводе говорили, что ему стало плохо еще во время совещания у директора, что на этом совещании Холин выступал против директора очень резко, а сам Кузьма Иванович, человек очень сдержанный, кричал на начальника цеха и чуть ли не топал ногами. От этого, мол, у Холина и сделался сердечный приступ.
На самом деле все было не так. На совещании никто не кричал и тем более не топал ногами. Все происходило мирно и корректно. Даже чересчур мирно и корректно, как на какой-нибудь международной встрече. И Холин тоже выступал мирно и корректно. И почти не волновался. Потому что какой смысл было волноваться – все ведь решено заранее. И те, кто сидел в длинном директорском кабинете с современной полированной мебелью, это знали. И Холин знал, что директор тоже не сомневается, как будет решен вопрос. Кузьма Иванович смотрел поверх голов и постукивал карандашом по блестящей поверхности стола. Когда он был не уверен в себе, то вертел пальцем пепельницу, а взглядом перебегал с лица на лицо, точно заискивая. Сейчас директор не вертел пепельницу, а постукивал карандашом.
Собственно говоря, вопрос был пустяковый. Он был настолько пустяковым, что не был даже обозначен в повестке дня совещания. Кому передать только что полученный иностранный многошпиндельный станок-полуавтомат. Передать, так считалось до недавнего времени, должны были в цех Холину. У членов производственного совета раньше вопрос не вызывал никакого сомнения. Во-первых, потому, что это была идея Холина – вместо трех устаревших станков поставить один многошпиндельный полуавтомат. Во-вторых, в цехе Николая Егоровича двадцать лет работал умелец-самоучка, которому этот станок настроить и освоить – раз плюнуть, а другим придется попотеть над ним не один месяц. В-третьих, Холин сам ездил в Москву пробивать станок, проторчал там почти месяц, но добился своего. Да и вообще… Не то чтобы Холин был любимчиком директора (у Кузьмы Ивановича не было любимчиков среди инженерно-технического персонала. Если и выделял кого директор, то молодых работниц, да и то лишь до тех пор, пока они не выходили замуж), но все-таки к Холину было особое отношение, которое не вызывало ни у кого удивления: не раз в "штурмовые ночи Спасска, волочаевские дни", как шутили на заводе, когда план не только что висел на волоске, а можно сказать – ни на чем не висел, Холин со своим цехом выводил завод из прорыва. У него был отлаженный, как хороший часовой механизм, коллектив, который не только уважал, но и любил своего начальника. Цех Холина, например, почти в полном составе работал в престольные праздники, в то время как в других цехах царила неразбериха, не поймешь, не то там все-таки идет работа, не то генеральная уборка, не то еще бог знает что.
Поэтому никто, собственно, не возражал, если все новинки техники находили прописку сначала в цехе Холина, если Холин чаще других сидел в президиуме, получал чаще премии…
…Директор перестал стучать карандашом по столу и сказал:
– Есть мнение станок передать Лукашову.
Холину показалось, что директор с усилием произнес эту фразу. Все-таки он был добрым и порядочным человеком. Другой бы на его месте в два счета раскрыл карты, а Кузьма Иванович все мучился, совестился и вот только сегодня впервые произнес вслух фамилию Лукашова. Начальника седьмого цеха. Своего будущего зятя. Назвал вслух фамилию человека, который отбил у него, Холина, невесту, его, Кузьмы Ивановича, дочку, человека, который войдет теперь в его дом, и хочешь или не хочешь, а придется с ним считаться.
Директор немного помолчал.
– По-моему, так будет справедливее. Холин у нас и так всю новую технику получает. Да и нового начальника цеха пора поддержать. Есть возражения?
Возражений не было. Что тут было возразить? Все правильно. Действительно, Холин и так всю жизнь получает новую технику. И начальника седьмого пора поддержать. Ни одна еще заявка не удовлетворена, хотя бы для авторитета надо поддержать.
Сказать, что, мол, не по совести вы сделали, товарищ директор, родственные чувства у вас пересилили? Глупо. Попробуй докажи. Весь век будешь доказывать – не докажешь. Да и кто будет ссориться с директором из-за такой чепухи? Все равно ведь станок остается на заводе, будет работать на тринадцатую зарплату.
Лукашов сидел тут же, с безразличным видом разглядывал свои ногти, и это кажущееся безразличие выдавало его с головой. Какой это начальник цеха будет беспечно разглядывать свои ногти, когда решается вопрос о новом станке? Значит, все правильно. Зять.
Да, зять. Человек очень влиятельный. Теперь он будет даже повлиятельней самого директора, ибо, если захочет, может загасить огонек любви к отцу в сердце единственной дочери. Поплевывать каждый день на этот огонек и поплевывать. Так, потихоньку, вроде бы ненароком, вроде бы горько во рту, вроде бы он даже и не хотел сплюнуть, а так, само собой получилось. Но обязательно каждый день поплевывать. И тогда огонек загаснет. Любой огонек гаснет, если на него очень долго поплевывать.
И директор, как человек умный, это понимал. Он, как человек умный, понимал, что перед ним стоит дилемма: конкретная любовь дочери или абстрактная справедливость. И он выбрал любовь единственной дочери. А какой бы отец не выбрал любовь единственной дочери?
И все равно директор тянул до последнего, тянул до этого злополучного станка. Тянул, потому что был человеком совестливым и инстинктивно отдалял неизбежность выбора. Конкретная любовь дочери или абстрактная справедливость? А что такое, собственно говоря, абстрактная справедливость? Так, пустой звук… А любовь дочери – это жизнь. Уйдет любовь дочери – единственного родного человека на земле – уйдет жизнь.
Хотя, если вдуматься, абстрактная справедливость – это тоже жизнь… Может, даже важнее, чем любовь дочери… Но это лишь для стоиков. Кузьма Иванович не был стоиком. Он был обыкновенным хорошим человеком. Обыкновенным, добрым, хорошим человеком. И все. Обыкновенным, добрым, хорошим человеком и любящим отцом. Он грелся от огонька ответной любви, горевшей в сердце дочери. А этот огонек в любое время мог потухнуть. Если на него систематически поплевывать. И тогда – мрак. Мрак и холод… Холод и мрак. И не для чего жить.
Вот что мог сделать Лукашов. А он вполне способен был это сделать. И Кузьма Иванович это понимал. И Лукашов понимал, что он это понимает. И Кузьма Иванович понимал, что понимает Лукашов. И Холин понимал. И они понимали, что Холин понимает. Вот какая шла игра вокруг многошпиндельного станка.
Лукашова прислали им из областного центра сравнительно недавно. Всего около полугода. В маленьком городке известно о каждом все, откуда бы он ни приехал. Вскоре и за Лукашовым пришла "телега". Отзывались о нем, в общем, неплохо. Работал на небольшом заводе главным инженером, но "погорел" – не то с директором не сошелся, не то по моральной части, а скорее всего и то и другое.
Про "аморалку" Лукашова в городе было известно намного подробнее, чем про производственные неудачи, что было вполне закономерно. Рассказывали, что жена у него была актриса и, как в старые добрые времена, сбежала с молоденьким офицером. Впрочем, вскоре она вернулась и попросила прощения, дескать, ошибка чувства, с кем не бывает, и прочее. Лукашов не простил. Тогда жена пожаловалась в профсоюзную организацию. Профсоюзная организация стала упрашивать Лукашова, чтобы тот не портил себе карьеру и простил жену. Лукашов уперся. Жена перешла к следующему этапу перевоспитания Лукашова – принялась писать на него жалобы. Понаехали комиссии. Всплыли разные неполадки, недоделки, вспомнилась какая-то старая авария. В общем, Лукашова перевели на их завод начальником цеха.
Рассказывали и о характере Лукашова. Говорили, что бывший главный инженер, в общем, объективен, но упрям до невероятности, хотя подлости не сделает.