Любил он выпить, особенно даровой стаканчик. Без него в волости не обходились ни свадьбы, ни похороны, ни крестины. Являлся незваный, всех подкупал своим языком, и его радушно приглашали к столу, как гостя, без которого праздник не праздник.
И вот этот человек стоял передо мною, звал на службу. Как не задуматься!
Три рубля в месяц деньги небольшие, да ведь служба-то какая! Одни поездки в город, где я ни разу не был, чего стоят! Буду встречаться с разными людьми, много увижу, услышу. И должность хороша: письмоводитель.
Я сказал дяде, что подумаю.
- Не мешкай долго, - предупредил он. - А то Колюньку Нифонтова прилажу, он малый шустрый, тебе ни в чем не уступит.
Когда я пришел домой, наши обедали. За столом сидел дядя Нифонт. Он завернул к нам отвечать убитого на травле Мишутку.
Я подсел к столу и сказал:
- Последний раз обедаю дома.
- Вон как, - усмехнулся Нифонт. - В солдаты, что ли, берут?
- Буду служить у дяди Лариона письмоводителем, - три целковых в месяц на хозяйском харче.
Все переглянулись.
- Что ж, с богом! - сказала мать. - Только надо рядиться, чтоб он жалованье вперед платил, и я сама буду получать: у него денег-то страсть, да некуда класть.
- К прощелыге на службу? - бабушка всплеснула руками, и такое негодование было в ее голосе, что я сразу поник головой. - Нашел хозяина, обучит из пустого в порожнее переливать.
- Нет, Ларион мужик справный, - насмешливо сказал дед… - Только для работы дня не выберет. У него: понедельник - похмельник, вторник - задорник, среда - перелом, четверг - оглядник, пятница - ябедница, суббота - потягота, воскресенье - недели поминовенье. Понятно уж, ему письмоводитель требуется.
Все засмеялись, стали меня вышучивать, особенно старался дядя Нифонт.
- Откажусь - он Колюньку возьмет, - сказал я, чтоб защититься от насмешек и досадить Нифонту.
- Моего Кольку? - вскипел дядя. - Пусть только придет смущать пария. Пусть покажется, ненаглядный черт, утешеньишко Палагино!
Долго еще перемывали косточки Лариона, и я не рад был, что затеял разговор.
Глава третья
Я отправился к учителю Всеволоду Евгеньевичу Никольскому. Он не кривил душою, и я верил ему больше, чем своим. Пусть он скажет, стоит ли связываться с дядей Ларионом.
Земство арендовало под школу, новую пятистенку старосты Семена Потапыча Бородулина. Староста - жадный на деньги - переселился с женою, сыном Павелком и батрачкой Секлетеей, по прозвищу Коровья смерть, в старый, кособокий двухэтажный дом..
В большой половине пятистенки был класс, в малой половине жил учитель - худощавый, сгорбленный, седеющий человек с добрыми глазами. Семьи у него не было. Он в шутку называл себя то Дон Кихотом (книгу о забавных приключениях рыцаря Дон Кихота он прочел нам вслух зимними вечерами), то запоздалым, выдохшимся народником, который остановился на развилке дорог, не знает, куда идти: направо или налево.
Когда-то, давным-давно, выслали его из Москвы на пять лет в Якутию. В Кочетах морозами, снегами да метелями тоже не бедствовали, но Всеволод Евгеньевич говорил, что якутская стужа куда злее уральской. Жена добровольно поехала за ним в ссылку, простудилась там, заболела и умерла. По окончании ссылки ему разрешили поселиться на Урале, и так вот очутился он в наших краях. Сперва учительствовал в Ивановке. Открылась школа в Кочетах - перевелся к нам, огляделся и сказал:
- Место дивное, последняя пристань моя, здесь и помирать буду.
Добрый, тихий, спокойный всегда и во всем, он любил детей. Мы тоже любили его. Правда, на первом уроке учитель напугал всех. Он сказал:
- Кое-кто из вас - я слышал вчера - на улице поет срамные частушки. Давайте кончим с этим. Хулиганов не пущу на порог школы!
В первом классе были парни пятнадцати лет (в год открытия школы принимали перестарков), слова учителя относились к ним, но и малыши притихли, потому что это немножко касалось всех.
Затем учитель сказал, что мы не знаем русского языка. Класс ахнул от удивления и обиды. Это мы да не знаем!
- Не знаете! - подтвердил он. - Говорите на местном жаргоне, я же буду учить вас языку всероссийскому.
Оказалось: вместо чё надо говорить - что, вместо лопотина - одежда, вместо робил - работал, вместо колды - когда, вместо надысь - недавно, вместо пошто - зачем или почему. Он привел еще множество слов, к которым привыкли мы с детства, и все это были захолустные, не настоящие слова, нам запрещалось их произносить. Мы опешили. Как теперь быть? Надо не только одолевать письмо и чтение, но еще заново изучать разговорный русский язык. Вот задача! Все - малыши и переростки - чувствовали себя несчастными.
- Я знаю, - сказал учитель, - не легко отвыкать от жаргона, он въелся в плоть и кровь, им наполнены песни, частушки. Ведь здесь поют:
Паря, чё да, паря, чё?
Паря, сердишься ли чё?
Или люди чё сказали,
Или сам заметил чё?
Он пропел частушку вполголоса, с большим мастерством. Уральское "чё" выходило как "цё". Мы засмеялись. Он пропел еще:
Ты пошто меня не любишь?
Пошто я тебя люблю?
Ты пошто же меня губишь,
И пошто я все терплю?
Наше и не наше! Знакомое "пошто" в его передаче стало уродливым, неуклюжим, вызвало настоящий хохот в классе.
Первый урок прошел незаметно и весело.
На Урале исстари окают. Мы произносили слова, как они пишутся: корова, пошел, молодой, вода. Учитель отметил, что произношение наше ужасно, заставил акать по-московски и петербургски: карова, пашел, моладой, вада. Мы подхватили аканье столь ретиво, что начали акать, где не надо, и звук "о" стал почти исчезать в нашей речи. Мы изо всех сил нажимали на "а": маладая, халастой, палавик, балатинка. Учитель, смеясь, поправлял нас, говорил об ударных и неударных слогах, о законах и правилах ударения.
Как трудно было это запомнить!
Мы акали на улице, дома, в избах, приводили в смятение родных. В кержацких семьях открыто роптали:
- Табашник обучает детей никонианскому языку. Чем наш говор плох? Деды-прадеды говорили "корова", а теперь, вишь, "карова"!
Учитель, однако, не уступал, ропот постепенно затих, кержаки смирились.
У Всеволода Евгеньевича была чахотка и еще какая-то хворь с непонятным названием. Порою он задыхался от кашля, два-три дня не вставал с постели. Мы топили ему печь, подметали пол, стирали пыль на подоконниках, приносили кто что мог: картошку, яйца, хлеб, молоко, творог; в сезон охоты - рябчиков, уток, тетерок, глухарей, добытых отцами, дедами, старшими братьями. По ночам дежурили у больного, подавали лекарства, кипятили самовар, чтоб напоить его чаем с малиной, наполнить кипятком грелки, которые он прикладывал к ногам. Даже ставили на грудь и на спину банки, - этому научил нас ивановский фельдшер Нил Михайлович, добрейший старик, пьянчуга.
Заботы трогали учителя.
- Славный вы народ, милые мои! - говорил он. - Ах, какие молодцы! А подрастете - не узнаешь. Будете пьянствовать, сквернословить, бить смертным боем жен, детей своих… Даже девушки вот… Пока лента в косе, веет от них чистотой, поэзией, красотой молодости: любуешься, как на дивные цветы земли, ждешь чего-то необыкновенного, хочется верить в чудо. А выйдут замуж - вянет душа, опускаются, грубеют, становятся сварливы, истеричны, ходят в затрапезном виде, в голове насекомые, под ногтями вековая грязь. Боже, как это ужасно! Среда всех заедает и вас тоже заест…
Мы знали, что среда - один из постных дней недели, и нельзя было понять, как она всех "заест". Однако класс дружно ответил:
- Не заест, Всеволод Евгеньевич! Не поддадимся!
Лицо его стало серьезным и строгим.
- Дети, поклянитесь, что каждый из вас будет человеком.
Мы - два десятка мальчиков и девочек - поднялись с парт, хором ответили:
- Клянусь быть человеком!
Всеволод Евгеньевич вытер платком глаза и целый урок объяснял, что значит быть человеком. Какой это был урок! Мы сидели не шелохнувшись, боясь дохнуть, пропустить слово. В тот день выходили из школы притихшие, не толкались и даже не кидали снежки.
- Буду человеком! - шептал я, и так светло, радостно было на душе, словно поднялся на высокую гору, оглянулся кругом, увидел что-то скрытое дотоле от взора, и вот замерло сердце: хорошо!
Раньше мы обращались друг к другу запросто: "Эй, ты, поди сюда!" или "Сенька, подь сюда!" С того дня стали говорить: "Эй, человек, подойди, пожалуйста, сюда!" - и весело смеялись.
Если кто-нибудь из драчунов нападал на слабенького или обижал девчонку, осуждающе кричали: "Человек, что делаешь? Опомнись!" И забияка, виновато моргая, опускал руки.
Как все дети, мы были жестоки к животным и птицам. Весной разоряли гнезда галок, ворон, домашних голубей. Желторотых галчат, не способных еще летать, усаживали на крыше, пускали в них стрелы из лука, бросали камнями. Старые галки носились в воздухе, орали истошно, пытались даже клевать нас тупыми, ничуть не страшными клювами.
Всеволод Евгеньевич пресек эти забавы.
- Человек убивает в лесу глухаря, чтоб приготовить жаркое к обеду, - тому есть оправдание, - говорил он. - А зачем вы терзаете галчат я воронят? В чем смысл? Где оправдание злодейства? Жестокие дикари - вот вы кто!
Он много рассказывал о жизни птиц, и мы узнали, что даже вредные, по нашим деревенским понятиям, птицы бывают чем-то полезны человеку, - без них природа осиротеет, станет беднее.
Однажды Павелко Бородулин, сын старосты, самый озорной мальчишка в деревне, начал стрелять из рогатки молодых скворцов. Теперь-то мы знали, что это дурно, и пытались остановить Павелка могучим словом "человек". Он отмахнулся.