Василий Еловских - Старинная шкатулка стр 72.

Шрифт
Фон

Она была напугана, он видел это по ее поджатым губам, вдруг утратившим детскую припухлость, по тому, как приподнимались ее черные брови-дуги, но старалась казаться спокойной, даже улыбалась. Они жили, в общем-то, дружно, без ругани и размолвок, понимая друг друга с полуслова; Васильев все больше привыкал к жене, чувствуя постоянную благотворную потребность видеть ее, разговаривать с ней. У Нади удивительное пристрастие к чистоте и аккуратности: на столе, на комоде, сундуке и тумбочке - вышитые скатерти, салфетки, дорожки, на полу - старые-престарые, но всегда чистейшие домотканые половички; незатейливую, грубой деревенской работы, потемневшую от старости мебель она раза по два в день обтирает и раз в неделю чем-то смазывает, отчего мебель блестит холодным блеском и кажется сделанной не из дерева, а из металла. Она не могла усидеть, если видела: где-то что-то "не так стоит", "не так лежит" или к скатерти, к полу пристала бумажка или ниточка. И в какую ярость впадала, когда на стене появлялась мокрица, их полно в Карашином. Васильев, привыкший за годы войны к безалаберной, неустроенной жизни, чувствовал себя в квартире неуклюжим великаном, боявшимся что-нибудь столкнуть, разбить, загрязнить, и это напряжение смешило его и было ему в тягость. Люди, приходившие к ним, говорили: "О, какие у вас чудесные, светленькие комнатки!" Все время ругала его, что быстро грязнит подворотнички офицерского кителя, который он купил на городском рынке, мнет брюки, не чистит сапоги. И теперь в его старые сапоги и ботинки, в его пуговицы на кителе можно смотреться, как в зеркало, до того старательно драил он их. А какие чистенькие, аккуратные платьица у Нади. Васильев говорил ей с непонятным ему самому умилением: "Чистюля ты, чистюля!"

Он долго бродил по двору и по улице возле дома, сидел на завалинке, недоумевая и в то же время все более тревожась: куда же подевался постоялец?

Тихо подошел Денисов.

- Где ты был? - строго спросил Васильев.

- А что?

- Где ты был, обезьяна безмозглая?

- А ты что обзываешься?

- Не ори!

- Ну, что ты обзываешься, сволочуга?! Я вот те покажу обезьяну.

- Тихо! Где ты все же был?

- Ходил. А что по улице походить нельзя?

- Тебе нельзя. Здесь каждый человек на примете. Здесь тебе не город. Опасно. Понимаешь? Ведь я уже предупреждал тебя.

- Зачем угрожать? Не надо угрожать… У тебя есть вино?

- Нету.

В доме Денисов снова попросил:

- Налей стаканчик.

- Я же сказал, что нету. Нету и не будет.

- Не будет?

- Да, не будет.

Какие у него наглые глаза. Наглые и ледяные. Противно смотреть в них.

- Дам, но только завтра.

Все в этом человеке было противно Ивану Михайловичу: пошлые слова, толстый, будто приставленный к его харе нос, губы-ножи и разорванное сверху ухо. Его грязная рубаха в крупную ярко-синюю клетку тоже кажется Васильеву пошлой и злой.

"Боже, что мне делать?"

Когда они раздевались возле теплой русской печи, Васильев ясно почувствовал запах его тела, острый и неприятный. И это не потому, что пришелец был слишком уж неопрятен - ведь вчера и сегодня утром и днем не было никакого запаха, а просто в пору сильных треволнений у Ивана Михайловича почему-то страшно обострялось обоняние. Он стыдился такого обоняния, оно казалось ему возвратом к далеким предкам, рыскавшим в звериных шкурах по первобытным лесам, и когда начинал вдруг остро чувствовать тошнотворный запах кухни, бензина, машин и более слабые - от людей, у него начисто портилось настроение. Васильев никому никогда не говорил об этом, скрывал, так же, как скрывал необычную свою способность шевелить ушами.

И еще он отличался необыкновенной памятью, которую люди почему-то - вот чудно! - принимали за ум. Когда-то в детстве и самому ему казалось, что он с каждым годом, с каждым днем все более умнеет, а это было, как он сейчас понимает, обычное механическое запоминание, простое заучивание учебников. Старая учительница была щедра на похвалы: "Он такой, такой у вас способный!.." И матушка, слушая ее, гнула свое: "Будешь профессором или доцентом. Они все вон какие солидные, важные, чисто одетые". Однажды попросила прочитать ей молитву. Прочитал и тут же, отложив старинную, замусоленную - срам глядеть - церковную книжку в кожаном переплете, повторил непонятную молитву слово в слово. Мать была поражена. Прочитала ему древнюю песню, монотонную, длинную, и он почти всю запомнил. Мать воскликнула: "О, какой ты умный, сынок!" И стал с той поры он в глазах ее самым умным, самым серьезным, самым, самым… Говорила: "Ведь это ты!", "С твоим умом…" Иван Михайлович тоже долгонько заблуждался на счет своих способностей, явно преувеличивая их и не зная о том, что вундеркинды, став взрослыми, почему-то редко когда добиваются выдающихся успехов и настоящей славы. Решив стать математиком, он поступил в институт, закончил его, сколько-то работал учителем, но математиком не стал, вовремя поняв, что ни ученый, ни крупный педагог из него не получится, где уж там, природа наградила его только удивительно цепкой памятью; над любой задачей он корпел не меньше других; память куда как хорошо выручала, обогревала его, маленького, а потом стала холодной, неотзывчивой, как недобрая мачеха.

Утром, когда только-только начало синевато светить, Надя уехала на попутной райпотребсоюзовской машине в дальнюю деревушку к бабушке, та была уже совсем стара, одинока, жила в хилой избенке, но никак не хотела перебираться к внучке, чем озадачивала и дивила Ивана Михайловича. После ее отъезда он почувствовал себя вовсе одиноко и тяжело, даже не завтракал, лишь выпил стакан чая без хлеба и с неприязнью посматривал на Денисова, который уплетал все, что оставила на столе хозяйка дома: молоко, квашеную капусту, ватрушки с творогом. От него на весь дом разило алкоголем.

- В городе слышал анекдот, - сказал Денисов, вставая из-за стола и ухмыляясь…

"До чего же примитивен, просто на диво", - подумал Васильев. А вслух сказал:

- Ты должен сегодня же уехать отсюда. Понял? И постарайся сделать это как можно незаметнее. Устройся на работу. Лучше в колхозе. Или в леспромхозе. Я уже говорил тебе об этом. И если попадешься, обо мне ни слова. Понял? Ты понял?!

- Понял. Уеду, уеду. А ты что командуешь, ядрена палка? Кто ты таков?

- Чемпион Юпитера и Сатурна по французской борьбе. Это возле гипотенузы, недалеко от катета.

- Че-го?

- Хватит валять дурака. Ты мне надоел хуже горькой редьки. И не доводи меня до крайности. Понял? Иначе пойду в энкэвэде и сообщу о тебе и о себе. Мне много не дадут, не думай. Отсижу, если что. А скорее всего, ничего не дадут. Я не воевал против Красной Армии.

Он знал: все равно что-то "дадут", но хотел убедить Денисова в противном и тем обезопасить себя в его глазах.

- А вот тебе, Денисов, будет плохо. И ты подумай…

- Не пой-дешь. Ты же трус. Ты и добрым-то и порядочным-то стараешься казаться потому, что трус.

- Врешь!

- Прикрываешься добротой-то, как заслонкой. Тоже мне добрый! На словах все добры. Тюрьмы боятся, вот и в добрых играют. Добрые… Какие тока насилия и пытки и какую тока смерть не выдумал человек для человека. Что для одного горе, для другого радость…

- Ты смотришь на все глазами преступника.

- Ти-хо, ти-хо!

- Мир держится на доброте. И добро в конечном счете побеждает: мысль эта стара, как и сам мир. Иначе бы и не стоило жить. И рядом с добром видится мне в людях что-то и детское. К чему это я тебе рассказываю. Ведь все равно не поймешь. Но расскажу. Помню… На фронте видел. Собственно, не на самой передовой, я там никогда не бывал. Но где-то недалеко от фронта. Только что выпал снег. Смотрю, какая-то хромая баба на улице кормит хлебом оборванных и грязных ребятишек: дескать, ешьте, милые вы мои… А сама плачет. Им дает куски. А себе в рот крошки бросает. И видно, что ребятишки эти не ее, а чьи-то чужие. Иду дальше, гляжу: две старушки снежную бабу лепят. Глаза горят у старух. Ребятишек радуют и себя. А ведь война, голод.

Денисов молчал, едко, насмешливо улыбаясь. Чувствовалось: хочет он, чтобы хозяин дома видел эту его насмешливость. И Васильеву стало неприятно от собственного разглагольствования, в котором были, конечно же, и фальшь, и стремление поставить себя над пришельцем.

- Мы с тобой подонки, Денисов. Свиньи. Ты более крупная и породистая. В форме полицая. А я маленькая, но все равно свинья… Слушай, уходи давай.

- Ладно, хрен с тобой. Уеду. Махну на Север. Все - могила!

Ночью подстыло, но под тяжелыми сапогами ледяная корка ломалась, и ноги Васильева проваливались в густую грязь. Он шагал вяло, слегка пошатываясь.

- Заболели, Иван Михайлович?

Перед ним стояла уборщица райпотребсоюза, пожилая, но еще быстрая на ноги женщина, имевшая привычку совать свой нос в чужие дела.

- С чего вы взяли?

- Да вид у вас какой-то…

- Дался вам вид мой.

- И чо это ботинки разные?

- Что?

- Ботинки, говорю, разные надели.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги