Нынче они всем цехом дважды ездили в деревню, помогали колхозникам копать картошку, и Николай работал, не жалея себя, пуще всех упластался. Думал, похвалит. Нет! Выступая на собрании, Беляев похвалил других, а Сенина будто и не было на картошке. Или вот еще случай. Шел с женой Надей по базару, навстречу - Беляев, гладенький такой, чинный, остановился и давай внушать: "Что у тебя вид как у хулигана? Поправь! Да и галстук тоже…" А какое ему дело до всего этого? Каждому рабочему "тыкает". А попробуй-ка скажи "ты" ему самому. Хо-хо!.. Пробовал кое-кто. Беляев злился: "Как ты ведешь себя?! Почему не хочешь прислушиваться к критическим замечаниям?.." И пошло, и поехало.
Не зная Беляева, обмишулиться можешь: старается вроде бы мужик; в своем деле, как говорится, собаку съел; точный (часы по нему проверяй), в шляпе, в галстучке, не крикнет, даже голоса не повысит. Не повысит-то не повысит, а себе на уме…
Сенин не раз подумывал, не перейти ли на другую работу, но уже привык тут, смолоду на одной и той же фабрике, в одном и том же цехе.
Он никогда не выступал на собраниях, ему казалось, что он может выпалить что-то не то, повести себя как-то не так и будет смешон, нелеп. Но в этот раз решил все-таки выступить.
- Я ведь не просто так запоздал. - Голос как чужой. Кажется, никогда в жизни Сенин не чувствовал подобного напряжения. - Я говорил ведь. И все ж таки надо разбираться. А то все шишки ну одного, елки-палки! Конечно, у кого лужёна глотка, тот отобьется. Тот, вообще, от кого хошь отобьется. А другого понужают и понужают ни за что. А почему я должен отвечать за ни за что? Это, как говорится, извини-подвинься!..
Он со страхом понимал, что говорит не то, не так.
- Ты где находишься? - громко и почти весело спросил Беляев. - На трибуне. На собрании. И нечего нести всякую околесицу.
Заскрипели стулья, кое-кто посматривал на Сенина усмешливо, кое-кто недоуменно. Николай говорил и в то же время подмечал эти взгляды, улыбки и дивился, что может подмечать и жить в эти минуты так вот странно раздвоенно.
Уж лучше бы не выступать.
Придя домой, Сенин начал рассказывать обо всем этом Наде.
- А как он тебе платит? - прервала его жена.
- Что значит "как"?
- Не сбавляет зарплату-то?
- Ну что ты говоришь? Как это он может сбавлять?
- Тогда чо уж ты так-то? И - гляди-ка! - даже на меня взбуривает.
Николаю расхотелось говорить с женой. А она, помолчав, затараторила недовольно:
- Значит, авторитета нету у тебя, вот что я те скажу. Не позволяй над собой изгаляться-то. А то плюют на тебя. У нас вон директор фасона не гнет. - Надя работает в гастрономе кассиршей. - Знает, что меня просто так не охомутаешь. Так турну, что в другой раз не захочет. На меня где сядешь, там и слезешь.
"Господи, к чему она все это говорит? Зачем?.."
Нет, с женой ему тоже было нелегко, она вообще крутила и вертела им, как хотела. Чудноватая: поводит плечиками, то кокетливо, то недовольно, гримасы, ужимки, игриво прижимает руки к груди, - играет в обаятельную и культурную. Так же играла она и в ту пору, когда Николай начинал ухаживать за ней. Тогда все это умиляло его, казалось по-девчоночьи наивным и чистым. Но сейчас-то ей - слава богу! - далеко за тридцать, под глазами и возле рта уже морщины, и детские ужимочки кажутся смешными и раздражают.
Неторопливо, с забавной сверхсерьезностью и достоинством оделась и пошла к отцу и матери, они живут в своей избе, в трех кварталах отсюда. Тесть прибаливает, а теща так и вовсе на ладан дышит, и Наде, конечно же, нелегко, хоть на три части разрывайся - сиди за кассой, работай дома и у родителей. Да еще есть сынок у них, Минька. Он убегался за день-то и теперь спит себе на койке. Сенин жалеет жену, помогает ей, в чем может; но сейчас, в эти вот минуты, вся жалость куда-то пропала, и Николай уже с неприязнью глядел на ее зеленую шляпку (шляпка по хозяйке - тоже расшеперилась, важничает), на ее самоуверенно покачивающуюся спину, и уже казалось: упади она, разбей нос, захромай, более того, заболей и ляг в больницу, он, как говорится, не охнет. Эти мысли испугали его: значит, и он может быть злым и мстительным.
Да, он становился каким-то другим - раздражительным и нетерпеливым, с его души не спадало, неясное ему самому, беспокойство, какое-то глубинное, хотя и легкое, но все же тягостное напряжение. И сейчас тоже вот, будто кто-то без конца понужает и понужает его: "Иди, иди!.. Ну делай же что-нибудь, делай!.." И Николай ходил и ходил по избе и по двору, принимаясь то за одну работу, то за другую, пытаясь отвлечься, найти хоть какое-то успокоение и не находя его. И так каждый день: когда-то сильнее, когда-то слабее… Вчера рассказал обо всем этом приятелю-шоферу, с которым учился в школе, но тот ничего не понял и заухмылялся: "Надо взять себя в руки…"
В прошлом месяце показывался врачу. Перед ним сидела бастенькая на личико женщина лет под тридцать; видать, куда-то торопилась, все чего-то поглядывала на часы; была в ней заметная холодность, отчужденность, даже вроде бы нерасположенность к нему, Сенину, будто боялась, что Николай вот-вот начнет объясняться в любви или обижать ее, вытворять что-то неприятное. Сказал, что у него побаливает голова, часто ни с того ни с сего начинает бешено биться сердце, и он теперь сильно устает. Конечно, ему хотелось еще кое-что сказать, ну, к примеру, о том же внутреннем напряжении, о безотчетной легкой тревоге, которая как бы въедается в его душу, о разных чудноватых, нелепых сомнениях: закрыл ли окошко, выключил ли газ? Боится побелеть, покраснеть… "Черт возьми, к чему это?! Какая ерунда!" Ему казалось, что во всем этом есть что-то мелкотравчатое и унизительное.
Спросила, где и кем он работает, и скороговоркой посоветовала побольше бывать на воздухе (будто он не бывает, все время торчит во дворе да на огороде), заниматься утренней зарядкой (есть когда тут: и воды принеси, и дров наколи, и печь растопи, и за кроликами, курицами пригляди, и в магазины сбегай - да мало ли); сказала, что, дескать, все пройдет, все перемелется, от переутомления это, надо отдыхать побольше, питаться получше, и прописала лекарство под непонятным названием, пояснив, что сделано оно "из рогов молодых пятнистых оленей".
Пил лекарство, отдыхал, за едой следил, а проку никакого.
Стараясь как-то оправдать жену, он вспоминал все, что было в ней хорошего, а было немало - она чистюля, обед сготовит - просто объедение; пытался поставить себя на ее место и покачивал головой: нет, он вел бы себя совсем по-другому.
Он быстро и зло подмел во дворе, потом подмел возле дома и сел на скамейку у палисадника. Улочка сера, тиха, пустынна. Не заметил, как к нему сзади подошел пьяненький мужичок Яков Черных, его избенка поблизости, на конце квартала, и глупо захихикал:
- Все сидим?
- Сидим, - хмуро и не сразу отозвался Николай.
Черных - пьянчужка. Отпетый. Где только ни работал, отовсюду выгоняют, теперь больше подхалтуривает у горожан - печи кладет, белит в избах, колет дрова, может что-то подбить, подстрогать, грядку вскопать - лишь бы деньжонки платили. Не поймешь, какого он возраста: вроде бы не старый еще, а морщин на лбу, как у столетнего, и под глазами "мешки". Вечно грязен, неопрятен, то глупо шутит и хихикает, то вдруг ни с того ни с сего начинает раздражаться, ругаться и лезет в драку. Дурак дураком, а печи кладет лучше всех в округе и в избах белит - тоже куда тебе, и Сенина это всегда дивило. Черных соседи не любят и зовут Яшкой. Не любит и Николай. И в то же время жалеет его.
- Ты чо это какой?.. - хрипло спросил Яшка.
- Какой?
- Ну… будто тя по башке поленом шмякнули. - Яшка вынул из бездонного кармана своего длинного, видать, с чужого плеча, пиджака бутылку красного, уже наполовину опорожненную. - На-ка вот, дерябни. Сразу жить будет охота.
Николай не пил даже в праздники, а когда приходили гости или он был в гостях, - пропускал рюмочку или две красненького, но если уж шибко приставали, то делал вид, будто пьет, а сам незаметно выливал вино в тарелку и, будучи всегда трезвым, дивился, как это могут люди лакать и лакать без удержу, а потом болтать о чем попало, орать и колобродить. Он был пьян только раз в жизни, семнадцати лет. Случилось это на сабантуе, в лесу. Было много ребят и девчат, а водки - залейся. Сперва-то вроде бы ничего, только в голове замутилось, стало веселее и захотелось еще пропустить. А потом… Ой, как ему было плохо потом, думал: конец пришел, едва-едва уполз в кусты и провалялся там почти до полуночи. И больше не пил.
- Бабы своей боисся? - опять хохотнул Яшка. - А если нет, тода чо блезирничашь, ядрена палка?
- Прямо из горлышка-то? Еще заразы какой-нибудь от тебя наберешься.
- Вино ж всякую заразу ликвидирует, ты чо! Пей! Вино, вино, вино, вино, оно на радость нам дано. Да пей, елки-палки! Как девка, ей-богу.
Послать бы его куда-нибудь подальше. И в другое время послал бы, но сегодня с Николаем творилось что-то неладное, - уж больно на душе было тяжело, погано.
- Это ж не водка. Это ж как квасок.
И Сенин решил немножечко выпить, прямо из бутылки, так, глотка два-три. Пил и морщился. А Яшка махал рукой и приговаривал:
- Пей до дна, пей до дна, пей до дна! Что, веселее стало? Я ж говорил! Допивай. Ну-у, мужик называется!
И ведь на самом деле веселее. Совсем легко, хорошо стало. И все плохое исчезло куда-то к чёмору. В заулке машина бойко бибикнула, девка игриво хохотнула, по радио на баянах наяривают. Живет улица! И Яшка уже не кажется противным, мужик как мужик, компанейский, веселый, - вся душа нараспашку. И Яшка не глупее других, нет! Он - шутник.