Я мгновенно дослал патрон в канал ствола и тоже выстрелил. Слева от меня выстрелил Колесник. Поднялась пальба. Особенно неистовствовал Куриленко, пустые обоймы кучами валились из-под его большого пальца. Австрийцы начали отвечать. Пули свистят над головой и утихают, втыкаясь в землю. Я совсем не чувствую страха, но, может быть, мое сердцебиение – это и есть мой страх? Я кошусь на Куриленко, стремясь разглядеть сквозь рассветную мглу – нет ли у него сердцебиения?
Кто-то хватает меня за руку и кричит над ухом: "Отставить стрельбу!" – и подбегает к Куриленко и тоже кричит: "Отставить стрельбу!" Я вглядываюсь: это ротный. По окопам передается: "Отставить!"
Ротный смотрит на Куриленко и говорит:
– Старый солдат называется! Поднял стрельбу без команды. Порядка, что ли, не знаешь?
– А меня про порядок спрашивали? – угрюмо говорит Куриленко. – Не спрашивали. Так мне плевать на порядок!
Я ужасаюсь вольности куриленковского ответа. Ротный иронически смотрит на меня.
– Слыхали? – говорит он. – Как вам нравится этот доморощенный анархист?
– Ваше высокоблагородие… – говорю я, бледнея. Ротный машет рукой.
– Бросьте, вольноопределяющийся, – говорит он, – это нелепое титулование. Какой я высокоблагородие? Я присяжный поверенный Нафталинцев, волей судеб обращенный в защитника царя и отечества. Смотрите же, господа, – прибавляет он, меняя иронический тон на деловой, – без команды не стреляйте. Приказ по участку: ввести неприятеля в заблуждение.
– Ваше высокоблагородие, – говорит Куриленко, – я старый солдат, меня не обдурят: просто надо беречь патроны, потому что их мало.
Нафталинцев смеется и внезапно умолкает. Мимо нас проходит полуротный, прапорщик Извеков, здоровый молчаливый детина в романовском полушубке. Нафталинцев кивает нам головой и идет за ним.
– Прапорщик, – доносится до нас его голос, не утративший штатской изнеженности, – ссудите-ка мне вашего очаровательного кепстена.
Куриленко подмигивает мне.
– Слыхал? – говорит он. – Ротный из анархистов, он и книжки давал мне.
Таясь, Куриленко вытаскивает из-под шинели желтенькую брошюру. Я читаю: "Жан Грав. Умирающее общество".
– Куриленко, – сурово говорю я, – нам с анархистами не по пути. Толпа революции не сделает, нужна организация, дисциплина.
Тотчас я понял, что сделал ошибку, сказав это слово. И вообще мне надо собраться с мыслями, я не приготовлен к нападению с этой стороны. Извольте в окопах, под вражескими пулями, сколачивая из полуграмотных солдат социал-демократический кружок, вести идейные дискуссии с анархистами! Я с досадой подумал об учителях моих, Кипарисове и Стамати, которые не догадались подготовить меня к такому случаю. "Их бы сюда", – сердито думал я, выбирая ноги из лужи и стараясь вспомнить два-три аргумента посолидней из Плеханова или из Кипарисова.
– Дисциплина? – неприятно улыбаясь, сказал Куриленко. – Ты с ним поговори. Я необразованный.
Ротный вправду стал часто приходить к нам. Пользуясь затишьем на участке, всякий день он усаживался против меня на корточках и, приладив длинное туловище к стене окопа, заводил разговор. Он ценил во мне образованного слушателя.
– Молодой человек, – говорил он, – вы не причастны к литературе? Жаль! Вернувшись в тыл, вы могли бы издать наши разговоры под названием: "Беседы на корточках".
Он стряхивал пепел с австрийской сигареты, добытой в атаке.
– Мне скучно в окопах, – говорил он, – жалею, что не пошел в контрразведку. Глупая брезгливость. Я бы там хорошо работал, у меня, как говорят наши доблестные союзники, "esprit de l'intrigue".
Он с завистью рассказывал, что у австрийцев в блиндажах висячие лампы, столы, стулья. Ему нравилось превращать Куриленко в анархиста.
– Нам нужно сбросить династию Романовых, – заявлял он, – простите: лже-Романовых, династию Голштин-Готторпов, и заключить сепаратный мир. Но как?
– Солдаты должны побросать винтовки, – угрюмо говорил я.
– Оставьте, – отмахивался Нафталинцев изящным мановением своих нервных, перевитых жилами рук, – фантазии правдистов. Я знаю их отлично – Ленин, он же Ильин, он же Николай Ильич Ульянов. Остро пишет. Но неверно. Россия должна быть свободным собранием анархических коммун. Нам нужен раздел имущества. Всеобщая дележка.
Слова эти возбуждали Куриленко. Я еле удерживал его от того, чтобы он не рассказал ротному про наш кружок.
– Как же побросать винтовки? – заявил мне вечером Колесник, когда мы пришли в убежище. – Стамати говорил: не бросать, а переколоть помещиков.
– Здесь я вам голова, – резко сказал я, – а не Стамати. Не устраивай, пожалуйста, базар!
Чтобы показать Колеснику, что я им недоволен, я прекратил разговор и полез на верхние нары, хотя там было беспокойней: от снарядов осыпались земляные своды.
Нафталинцев находил меня и здесь.
– А после революции… – начинал он.
И я дремотно слушал его, поглядывая на дверь, которую приладили к убежищу солдаты, утащив ее из какого-то дома. Эта принадлежность мирной жизни меня ужасала. Подумать только – дверь! С ручкой, со следом от звонка, с зарубками, по которым, должно быть, измеряли рост детей!
– …а после революции, – продолжал Нафталинцев, – опять власть? Так это же…
В речь его врывались солдатские реплики: "С бомбомета!" – после оглушительного взрыва возле самого убежища; "По второму взводу!" – в ответ на огневой вал, прокатившийся по бетону, застилавшему наше подземелье. Я знал, что сейчас засну, не обращая внимания на разрывы, на зуд от насекомых, на нестерпимую духоту. Я забыл то время, когда меня будил солнечный луч, случайно проникший сквозь неплотно запахнутые портьеры, или легкие шаги бабушки, подходившей к моим дверям с чашкой какао на тот случай, если я уже проснулся и мне лень кликнуть горничную. Только снаряды будили меня теперь по утрам, и то не менее чем пятнадцатисантиметровые.
Нафталинцев сентиментальным голосом восклицал, хватая меня за ногу:
– Так это же порочный круг, circulus vitiosus! Circulus vitiosus, – повторял он, вознося ладонь. Он преподносил эти слова как в чаше.
– Цирк? – подхватил Степиков, глядя на штабс-капитана притворно-влюбленными глазами. – Ваше высокоблагородие, вы, часом, не были клоуном?
Ротный нехотя засмеялся. На следующий день Степиков был вне очереди назначен в секрет распоряжением прапорщика Извекова. Ротный не вмешивался в дисциплинарные взыскания. Он вел себя добрым барином. Все наряды исходили от прапорщика Извекова.
– Ну так отмените их! – говорил я, возмущаясь.
– Что вы! – пугался Нафталинцев. – И так у меня в полку репутация революционера.
И так как Степиков не унимался ("Галла-представление!", "Дети до восьми лет бесплатно!"), он влипал в секрет чуть ли не ежедневно.
– Я уже свел знакомство с австрияками, – сообщил он мне. – Чудилы страшные! Просят сахар.
Я задумался…
– Пехоту обходят наградами, – пожаловался через несколько дней Нафталинцев, – вместо "Георгия" мне дали мечей к "Станиславу", а я их уже имею.
Начинались сплетни про штаб, про командира полка (как все окопные, Нафталинцев ненавидел штабных).
– Наш командир полка, – сказал он, – сумасшедший: он назначил на сегодня атаку, а проволока не сбита.
Казалось, атака не столько страшит его возможностью смерти, сколько хлопотливостью своей – бежать, стрелять, кричать "ура". Наша компания встревожилась. Такая близкая атака разрушала один наш план, дерзкий по замыслу, но счастливо начатый и уже близкий к свершению. Однако вечером Нафталинцев пришел и заявил, что никакой атаки не будет, потому что подполковника официально признали ненормальным и увезли в госпиталь, предварительно усыпив хлороформом.
– Так делаются репутации, – сказал Нафталинцев. – Подполковника считали отчаянным храбрецом, а у него оказалась мания убийства. Вот уж поистине "безумно храбрый"!
Он вынул из кармана бутылочку с красноватой жидкостью и отхлебнул.
– Рекомендую, – сказал он, – средство от страха, двухсотпроцентный раствор йода.
– Вы все гаерничаете! – сказал я с досадой.
– Ничуть, – сказал он, – известно, что малые дозы йода благоприятно действуют на чувство страха у неврастеников. Это понятно. Страх – стеснение дыхательных путей, йод их расширяет. Физиология, милый!
Нафталинцев кокетничал. Он поворачивался к собеседнику своими странностями, как женщина – красивой стороной профиля. Для всего он находил необыкновенные объяснения. Поражения австрийцев, например, он объяснял тем, что австрийская кавалерия не вооружена пиками, а пехота составлена из болгар, турок, кроатов, чехов и албанцев, причем офицеры – правда, только до чина майора, – в большинстве мадьяры.
– Я с вами откровенен, – галантно восклицал он, – вы знаете, как вы мне симпатичны!
Голубые глаза его наполнялись слезами. Он был сентиментален. Он легко плакал, цитируя при этом Брюсова или Маларме.
– Москва, российские Афины! – воскликнул он. – Вы не можете представить себе, как там необычаен расцвет искусств. Салоны Рябушинского, Мамонтова, Полякова, Гучкова!
Из всех этих имен мне было знакомо одно.
– По-моему, Гучков известный черносотенец, – говорил я.
– Что вы! – сердился Нафталинцев. – Вы не знаете, до чего это прекрасная душа! Слушайте, я посвятил это ему.
И он читал, задирая свою грязную бороду:
Я крошка. Я маленький эльф.
Я в воздухе тихо порхаю.
На арфе я тихо играю.
И вот я уже улетаю.
– Я знаю, – говорил он, – вам чужды символисты, вы любите этих варваров: Бурлюка, Маяковского. Не доросли, милый!