Славин Лев Исаевич - Наследник: Лев Славин стр 21.

Шрифт
Фон

О том, что оно стало невозможным, я уже знал по интересу, с каким я прислушивался к звукам, доносившимся из-за дощатых стен летнего театра, где оркестранты репетировали оперетту "Жрица огня", ежеминутно умолкая под свирепыми окриками дирижера: "Валторны, тише! Финкельштейн, где ваши уши? Отставить! Сначала!" – звукам, зажигавшим во мне необыкновенную любовь к жизни, к недоигранным детским играм, к возможности, если взбредет в голову, показать язык дедушке, петь, даже не имея голоса, любить, хотя бы тебя не любили, драться, лежать на траве, прославиться, мстить, болеть и потом выздоравливать.

Но все это, разумеется, не могло быть причиной для отказа от смерти в глазах ума, такого просвещенного, такого философски образованного, каким я представлялся самому себе. И, поспешно отвергнув горе родных, как мотив сентиментальный, Катино замужество, потому что я запрещал себе об этом думать, и урон для организации, как явную ложь, я наконец отыскал настоящую причину, увесистую, непреодолимую, – то обстоятельство, что ведь я, в сущности, не мог воспользоваться подтяжками. Ах, я совершенно упустил это из виду! Становясь орудием смерти, подтяжки переставали исполнять свое прямое назначение, и штаны скатились бы по ногам, обнажая на потеху зевакам самые сокровенные части тела. Нечего сказать, хорошую фигуру представлял бы я собой, качаясь под деревом в одних кальсонах! Важность смерти в одну минуту сошла бы на нет. Пошли бы толки, меня бы сочли неумелым даже после смерти, плоским и претенциозным даже в могиле.

– Володя, ты представляешь себе, – сказал я, прерывая Стамати, – я пережил ужасную ночь!

– Я вижу, что ты нализался как свинья, – невозмутимо сказал Стамати, – ты совершенно одурел. Вот уже пятнадцать минут, как я декламирую "Похождения Яшеньки Гоппе", и ты, как болван, мотаешь головой, как будто я тебе в самом деле что-то рассказываю. Интересно – о чем ты все это время думал!

Свинья Володька! "Похождения Яшеньки Гоппе" – биографическая позма в трех частях, сочиненная еще в гимназии всем классом про учителя истории Якова Францевича Гоппе, который имел обыкновение, вызывая ученика, слушать только несколько первых фраз из урока, а потом засыпал, и ученик начинал: "Фигли-мигли-мигли-фигли! Вот летит на мотоцикле Яша Гоппе, Гоппе Яша, гадкий бяша, злой канаша, а за ним в лихом канкане Фаня Грункин, Грункин Фаня", – и дальше в том же роде. Все это мне прочел Стамати, заподозрив, что я не слушаю его, и чтобы проверить это.

Мы захохотали с Володькой, обмениваясь здоровенными тычками в бок и восклицаниями:

– Подлюга!

– Хамулеску!

– Хотел бы я видеть сейчас нашего дорогого Гоп-поньку!

– Сережка, я лопну!…

– Слушай, Сергей, – сказал Стамати, когда мы успокоились, – мы вчера порядком толковали о тебе. Ты не должен об этом знать, но я тебе по-товарищески могу кое-что рассказать. Признали, что ты ненадежный человек. Что тебе нельзя доверить работу. Ты честный парень, никто не сомневается. Но ты попал в эту пижонистую компанию Гуревича, и она тебя испортила. Ты стал субчиком. Ты только и знаешь, что газовать, да стрелять за бабами, да ловить,фраеров на бильярде. Может быть, ты еще переменишься, ну тогда другое дело. Пока что тебе нельзя работать в организации.

– Я не субчик! – вскричал я с негодованием. – Я просто оттягивался! Я больше не хочу видеть Гуревича, он мне опротивел! Пусть мне поручат дело. Вы увидите: я сделаю.

Я стал умолять Стамати, чтобы мне позволили вернуться в организацию. Я брался выполнить любое поручение, самое ничтожное: например, сбор денег, или самое рискованное: убийство начальника округа.

– Я мог его убить ночью, – с досадой прошептал я.

– Партия отвергает индивидуальный террор, – сказал Стамати, мрачно оглядывая меня, – обратись к анархистам или к эсерам, ты к ним лучше подходишь с твоей геройской натурой.

– Ничего подобного, – возмутился я, – я социал-демократ.

И действительно, я тотчас почувствовал себя доподлинным социал-демократом. Я обнаружил в себе любовь к "Искре", к явкам, к маевкам, к Минскому съезду 1898 года. Тут же, не сходя со скамейки, я объявил о своей приверженности к тезисам Циммервальда и Кинталя. Я последовательно обругал отзовистов, впередовцев, ультиматистов, богостроителей. Мой разболтанный организм бурно тянулся к четкости, к ясности, к ортодоксальности, к непримиримости. Я захотел жизни, исполненной теоретических споров, подложных паспортов, побегов из Туруханского края.

Стамати смотрел на меня с некоторым удивлением и слегка поколебленный.

– Ты слишком много говоришь, Сергей, – наконец сказал он, – из тебя выработался порядочный болтун. Смотри, у тебя даже морщины около рта образовались. Морщины говоруна. Но почему бы тебе не заняться делом?… Да, – повторил он, в то время как я растерянно ощупывал уголки своего рта, – да, – сказал он, обнимая колено и с видом человека, преподносящего мне блестящее предложение, – почему бы тебе не заняться делом?

– Ты рассуждаешь, как оболтус, Володя, – наставительно сказал я, окончательно переключаясь на где-то слышанный мной тон научного лектора, – вот тебе простейший марксистский анализ: я – типичный герой нашего времени, буржуа-рантье, буржуа, по выражению Маркса, выпаявший из процесса производства, буржуа, уже не накопляющий, а только потребляющий, паразит…

– Не повторяй слова Кипарисова, – грубо перебил меня Стамати, – не попугайничай. Довольно тебе носиться с собой. Слушай лучше, что я тебе скажу. Я выпросил у наших ребят одну вещь. Они разрешили, чтобы ты помогал мне. Я буду работать в армии. Но ты забыл, Сергей? Я вижу, что ты совершенно забыл, что мы сегодня призываемся? Где ж твоя голова?

Я со стыдом признался, что я действительно забыл. Как я мог забыть! Ведь все, что произошло за последние три недели, все это случилось из-за войны, все было порождено войной: и посещение врача, и дружба с Гуревичем, и ссора с Кипарисовым из-за души, и то, что я стал лживым, грубым, распутным, несчастным, – все драки, увлечения, обиды, измены. Я подивился силе войны, которая с таким шумом ворвалась в маленькую жизнь восемнадцатилетнего мальчика и, еще не ранив его, даже не тронув из родного дома, уже переломила его характер, загрязнила мысли, поссорила с друзьями, сунула в петлю, война – интриганка, воровка, убийца, война – сводница!

Пока мы с Володей передвигались к воротам сада, с той изумительной остротой, какую иногда приобретает мозг в минуты возбуждения, я постиг скрытую связь между событиями и войной. А так как я думал, что знаю истинные причины войны, то мне нетрудно было вообразить отдаленные истоки поступков – провести, например, причинную линию от Катиной неверности к индустриальному перепроизводству Великобритании и в жесте Третьякова, когда он замахнулся над побледневшей щекой Рувима Пика, разглядеть борьбу держав за передел Африки. Мне казалось, что я постиг происхождение своей ужасной бездеятельности, ибо как я мог опрокидывать соперников или спасать погибающих, если величие Третьякова, как и падение Рувима Пика, зависело не от блеска или, напротив, ничтожества натуры, а от оперативных замыслов маршала Жоффра или от размеров выплавки чугуна в Верхней Силезии.

– Все детерминировано, – прошептал я, потрясенный этими мыслями. – Но где же пределы воли? Можно ли построить счастье, победу, любовь? Стоит ли желать?

Я чуть не вскрикнул от мучительного чувства прозрения. Никогда воздух не был таким прозрачным, не пели птицы с такой откровенностью, так легко и понятно не ложились на лица прохожих доброта, усталость или смирение. И я увидел вдруг то, что коверкает жизнь мою и других, я увидел врага в лицо и назвал его по имени (какое счастье, я недаром читал книги!) – огромный, несправедливый капиталистический строй! Как бы мне не забыть этого, не утерять этого знания в шуме и возне жизни, в сытости, в женских объятиях, кому бы мне дать клятву – страстную клятву молодости, которая ненавидит несправедливость!

– А вдруг нас не возьмут в армию, забракуют? – сказал я с испугом, потому что теперь мне страстно хотелось попасть в самую сердцевину войны.

Я представлял себе, что в окопах я сумею изучить этот вопрос, как в лаборатории; очищенная от крови, от стратегии, от героизма, война представлялась мне университетским семинарием по кафедре политической экономии.

– Не беспокойся, – ответил Стамати, – теперь берут всех, даже явных калек.

Он остановился и заботливо помог мне пристегнуть подтяжки.

– Какую же работу тебе там поручила организация? – спросил я, с нетерпением заглядывая Володе в глаза.

– Только без вопросов, – резко сказал он, – пожалуйста, приучайся держать язык за зубами!

Он взял меня под руку, и так, тесно прижавшись друг к другу, бессознательно шагая в ногу, мы прошли через город, внимательно вглядываясь во встречных солдат и офицеров, и остановились перед серой, дикого камня стеной. Это было воинское присутствие.

Стамати храбро шагнул вперед. Калитка с громом отворилась. Повеяло ржавостью, махоркой, сквозняками.

Двое часовых, не поворачивая головы, диким излетом глаз глянули на нас. Рядом босой солдат рубил поленья с протяжными звуками, как если бы у него гудела селезенка. Увидев нас, он отложил топор и принялся чесать себя под мышками.

– Завшивел я здорово, – с доброй улыбкой пояснил он, – проведешь рукой по затылку – трешшит.

Калитка захлопнулась. Мы покинули мир Штатских и вступили в мир Армии.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке