Славин Лев Исаевич - Наследник: Лев Славин стр 18.

Шрифт
Фон

Однажды, гуляя в городском саду, я решил объясниться с Катей. Но я никак не мог начать. Между нами как будто не было воздуха. Катя загорела за лето, я смотрел на нее сбоку, и от этой смуглой кожи, натянутой на скулах с цыганской и детской прелестью, от манеры перебивать меня посреди рассказа неожиданным вопросом: "Сережа, вы умеете делать такое лицо, как будто мы брат и сестра?" (и, ни секунды не дожидаясь ответа, расхохотаться и вскрикнуть: "Да, я совсем забыла вам рассказать смешную историю! Вчера ко мне на улице подходит старик лет сорока и говорит…" – и я растерянно наблюдал, как гибнет мой рассказ, подготовлявшийся с таким долгим старанием, в Катином смехе, в Катиной непоседливости, в Катиной жажде вечно нового), – от всего этого у меня было ощущение совершенной недосягаемости. Нет, Катя не была человеком, положительно она не была человеком! Тотчас я выругал себя за эту мысль. Я должен почувствовать ее сделанной, как все мы, из мяса, ворчливости, любви к путешествиям. Мне нужно отыскать в этой девочке что-нибудь обычное, земное – скупость, нечистые ногти, любовь к цыганским романсам, что-нибудь из того, что встречается во всех нас. Я начал искать, просил денег, хватал за руки, фальшиво насвистывал "Мой костер в тумане светит". Но ничего земного в Кате не обнаруживалось. Тогда в совершенном отчаянии я обнял ее в пустынной раковине оркестра, куда нас загнал дождь. Прислонившись к запыленному дирижерскому пульту, я обнял ее, и все это – смех, маленькие мозоли на руках от гребли, вскрикиванья, косой пробор налево – повалилось мне на руки, я почувствовал губы Катины, судорогу девичьей спины и заплакал от счастья. Я целовал и плакал.

– Слезы твои, – сказала Катя тихонько, – я готова все отдать за твои слезы!

Да, Гуревич ничего не знал. Увидев его в тот же вечер, я промолчал. Это был вечер, когда он познакомил меня с Тамарой. Я ничего не мог скрывать от Кати и пошел к ней, чтобы все рассказать. Я чувствовал себя предателем, втройне преступником – против себя, против Кати и против Тамары. Единственное, что меня могло очистить, – это Катино прощение.

Я бежал к ней с радостью, слегка вздрагивая, как бегут на рассвете с полотенцем к речке. Но вдруг, увидев ее, я смутился и напустил на себя какой-то дурацкий тон. Я напустил на себя тон профессионального бретера, кутилы, я не мог отстать от этого тона, несмотря на все усилия, и закончил рассказ эффектным жестом старого гуляки и небрежно развалился в кресле, чувствуя, что я невыносимо глуп. Катя подумала и сказала: "Уходите и больше никогда не приходите". Я сейчас же ушел.

Я несколько раз потом подходил к ее дверям, но не смел войти. Потом перестал, совсем не думал о ней, только – по утрам, просыпаясь, в те странные пять минут, когда человек ничего не может поделать со своими мыслями и страх, сожаление, нежность проступают на щеках теплыми пятнами меж спутанных волос. Потом я быстро забывал Катю в замечательной суете дня.

Почему же сейчас я сную по этому шумному залу, пристаю к незнакомым с вопросами:

– Скажите, вы не видели девушки в черном платье, лет восемнадцати, загорелая, большие серые глаза?

– Простите, здесь столько народу, не заметишь, – отвечают одни.

Другие:

– Вышла замуж за старшего дворника и уехала в Антарктику.

– Остроты? – рычу я. – Берегитесь! Я вас отучу острить!

Бал пьянел, пошел второй час ночи, бал распался на несколько балов, танцоры презирали нетанцующих, молодежь, играющая в фанты, делала вид, что не замечает сделок старичков с проститутками, сидевшими вдоль стен. Одни только пьяные пересекали все круги, встречаемые сочувственными улыбками, как артисты, добившиеся наконец всеобщего признания.

Я увидел Катю издали. Она сидит за столиком и прилежно грызет утиное крылышко. Рядом – офицер. Это поручик Третьяков. Он сосредоточенно разговаривает с официантом. Катя принимает участие в разговоре только бровями, шевелением тонких бровей, то протестуя, то удивляясь, то хмурясь и с явным намерением заговорить, но ей жаль оторваться от крылышка.

Вдруг Катя замечает меня. Она, бледнея и улыбаясь, откладывает недогрызанную косточку и вытирает замасленные пальчики салфеткой.

– Вот так штука! – говорит она. – Сто лет я вас не видела. Только что пришли?

– С самого начала, – говорю я, кланяясь.

И тотчас соображаю: "Сто лет – это значит между нами ничего не было: ни поцелуев в оркестре, ни слез моих. Приказание забыть. Вычеркнуть".

– Вы не знакомы? – говорит Катя. – Поручик Третьяков. Сережа Иванов.

Поручик кланяется мне с пристойной учтивостью. И снова, оборотись к официанту:

– Бить вас по морде, сукиных сынов, за это надо! Молчать! Холуй! Выгоню!

– Пойдемте, – говорит мне Катя, – пойдемте походим. Третьяков благосклонно ей кивает, как бы говоря:

"Ты, милая, погуляй, а у меня здесь дела", – и опять поворачивается к официанту.

Говорю:

– Поручик любит пошуметь.

Катя:

– Он горячий человек. Вам это трудно понять?

– Ничего подобного! – кричу я запальчиво. – Просто он из таких людей, которые вечно скандалят с лакеями, с извозчиками, с дворниками. Потому что они не смеют ему ответить. Я бы ему ответил!

– Довольно, – говорит Катя, – мне неприятно, когда о Третьякове говорят плохо. Расскажите лучше о себе.

Я подозрительно покосился на Катю. О себе? Это намек: "Ты ничего не можешь о себе рассказать такого, что бы делало тебя интересней Третьякова. Ты – ничтожество".

Я парирую:

– Я не люблю говорить о себе. Я люблю говорить о других.

Это должно означать: "Ты можешь думать обо мне что угодно; люди знают мне цену". Я смотрю на Катю сбоку: поняла ли она?

Тоненьким голоском Катя соглашается:

– Ну хорошо. Встречаете ли вы вашу знакомую Тамару?

Понимаю: "Не смей думать обо мне, я для тебя не существую". И не надо!

Я:

– Да, я с ней в последнее время очень подружился.

Катя покраснела. Она смотрит на меня умоляющими глазами. Можно было бы подумать, что она о чем-то умоляет меня, если б я не был уверен, что она хочет меня высмеять.

– А я? – говорит Катя тихо. – А меня вы забыли, Сережа?

Я смущен. Что это должно означать? Я теряюсь. Я устал от этого тройного разговора, где я должен помнить, что я говорю на самом деле, что я хочу сказать и что Катя думает о том, что я говорю.

– Вас зовут, – говорит Катя, вздыхая. Я оглядываюсь.

Тонкая рука, затянутая в белую перчатку, манит меня. Виолончель, контрабас, скрипка и альт стоят в открытых футлярах вокруг столика.

– Это Тамара, – бормочу я и нехотя подхожу к столику.

– Ах, какая интересная девушка с вами! Познакомьте! – громко говорит Тамара.

Катя протягивает руку. Тамара подвигает ей стул. Наташа, Маргарита, Иоланта и Вероника улыбнулись.

– Усталость дает себя знать, – говорит Иоланта и делает голубые глаза.

Наташа заискивающе хохочет.

– Вы самая хорошенькая на балу, – говорит Тамара, разглядывая Катю.

– Все старые одесские коровы притопали на бал, – со злостью говорит Вероника.

Маргарита вытаскивает портсигар из пиджака Завьялова и угощает Катю. Завьялов, Беспрозванный и оба Клячко, на секунду выпадая из дремоты, кланяются Кате.

Меня ужасает соседство Кати с этими женщинами. Я тихонько тяну ее за руку. Она взглядывает на меня. Я делаю ей знак глазами: "Уйдем…" Катя упрямо поджимает губы и опускается на стул.

Ах, вот как! В таком случае я умываю руки. Я знаю, сейчас ее обдадут грязью с головы до ног. Что ж, она сама захотела этого… Не пройдет и минуты, как она со стыдом убежит, оскорбленная цинизмом этих женщин. Ничего, ничего, пусть учится жизни! Я тоже опускаюсь на стул и натянуто улыбаюсь, силясь вообразить себя старым скептиком, познавшим жизнь до дна. Однако, к моему удивлению, между женщинами завязался оживленный разговор в самом дружелюбном тоне.

– Муслиновый воротничок подметывается отдельно, – горячо говорит Тамара.

– Теперь носят вместе, – уверяет Катя, убедительно прижимая руку к груди.

Прочие азартно бросаются в разговор – с проймами, с воланами, с рюшами, с бретелями. Только и слышно: – Пуговицы обтянуты тем же плюшем.

– Спина гладкая.

– Отделка из крепдешина шампиньонового цвета.

Все это сопровождается жестами вдоль бедер, отворачиванием юбок, демонстрацией добротности чулок. Катя записывает на билете яхт-клуба адрес портнихи, который ей сообщает Тамара.

– Вы хорошо носите белье? – осведомляется практичная Маргарита.

– Чудно, – говорит Катя. – А вы?

– Идемте, – шепчу я Кате, возмущенный разговорами о Маргаритином белье.

– Иди ты к чертям! – кричит рассерженная Вероника. – В первый раз за весь вечер по-человечески поговорили.

К столу подходит конферансье. Я узнаю его. Это – Ромуальд Квецинский, специалист по добыванию отсрочек от военной службы. Он дружелюбно кивает мне и говорит, обращаясь к столику:

– Барышни, сейчас ваш номер. Начинайте!

Иоланта взяла скрипку, Вероника – альт, Наташа-виолончель, Маргарита – контрабас. Тамара взмахнула палочкой. Внимание! Раздалась музыка. Это мой любимый мотив, какая-то гортанная шотландская песенка, такая странная смесь торжества и печали, что невозможно ее слушать без сердечного содрогания.

– Катя, – шепчу я, когда мы проходим между столиками, – Катя…

Она скользит впереди, иногда касаясь руками спинки стульев, то вдруг взглянет на меня, полуоткрыв рот, словно ловя дыхание, гримаса скуки и нетерпения пробегает по ее лицу, то вдруг, улыбаясь, начинает говорить, но беззвучно, я не слышу что, и я чувствую, что сил моих больше нет, что вот я сейчас ей скажу все. Пусть же она обо мне думает что угодно!

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке