Родная его обитель чем-то походила на земную поверхность: стандартные дома, автобусы, троллейбусы, очереди в магазинах, спешка несущихся куда-то бывших жителей земли, нагруженных сумками. Однако здесь все было лишено смысла - строящиеся дома тут же разваливались, их снова начинали возводить незадачливые строители, а дома опять рушились, превращаясь в груду развалин. Некоторые дома еще стояли, но в них велся бесконечный ремонт, а в магазины, помещавшиеся в первых этажах этих домов, завозили продукты, которые тут же с заднего хода расхватывали те, кто привык это делать и на земле, только здесь это были не продукты, а видимость одна, подобие продуктов, которые нужно было поедать сразу, давясь, заглатывая целыми кусками, и так, не останавливаясь, целую вечность. А в самих магазинах кружили от прилавка к кассе и опять к прилавку и опять к кассе, сгибаясь под тяжестью сумок, те, кто на земле никогда не знал, что такое очередь и каково ощущение, когда целью жизни становится единственное стремление добыть для семьи пищу. Они дрались у прилавков и касс, отталкивали друг друга, ругались, ненавидели соседа. А по улицам или подобиям улиц (тут не было никакой естественной растительности, а были только искусственные палки с искусственными ветвями, которые отпиливали садовники точно так же, как отпиливали они живые ветви на земле у тополей, превращая женские особи в мужские), по этим улицам ходили прохожие, которые на земле никогда не знали мук совести, а здесь мучились, совесть терзала их, корежила. Это выдумки, будто бы души покинувших землю людей бестелесны, увы, я свидетельствую, что и тут, в потустороннем мире, человек или, вернее сказать, его душа сохраняет свой прежний облик. Впрочем, это не тело, а нечто неосязаемое, нечто не материальное, но и материальное в то же время, оболочка, у которой оставлены все чувства и ощущения для того, чтобы испытывать адские муки, о которых нас предупреждали на земле церковнослужители.
Молодого красавца звали очень трудным для земного уха именем - Йыннедежорвтяседьмесмомьдесиинелокопрахасен, или, сокращенно, просто Рахасен. Здесь, в подземном мире, сегодня было не так душно, как на земле, котельная ремонтировалась третий месяц, что равно земному времени… Впрочем, невозможно провести какую-то параллель с земным временем, тут иное время, его словно и нет, хотя вроде и есть, оно словно неподвижно и движется по своим законам, тут ведь нет смерти, хотя есть для коренных жителей этого мира, исполняющих волю Трижды Величайшего, рождение, оно, время, движется тут и в прошлое, и в будущее. Однако кто знает, куда течет время на земле - в прошлое или в будущее?
Рахасен был молод, он родился не так давно, тогда, когда Трижды Величайший посетил землю, чтобы самому взять душу Адуи, человека, презревшего и Трижды Величайшего и Сотворившего, Не Имеющего Имени, Который Везде и Нигде.
Рахасен вошел в подъезд своего дома и услышал голос маменьки, напевавшей песенку, прославляющую Трижды Величайшего. Маменька следила, как в огромном котле варились, мучаясь, и никак не могли свариться и избавиться от вечных мук души каких-то грешников, они тут давно варились, так давно, что и сами не знали, за что мучаются, да и никто этого уже не знал, кроме, быть может, заведующего канцелярией, архивариуса Чалапа, у которого имелось на каждого личное дело, хранящееся в особом сейфе.
- Маменька, - радостно крикнул Рахасен, - я все сделал…
- Не ори, - сказала маменька. Она была худа, элегантна, одета в длинное, прикрывающее ее несколько волосатые ноги розовое платье и курила несгораемую вечную сигарету, чадящую, как земной завод. Грешникам, которые мучились в котле, приходилось вдыхать еще и удушающий дым этой сигареты. - Не ори, - повторила маменька. - Ты ведь знаешь, я не переношу крика, у меня и без тебя нервы издерганы. У других дети как дети, а ты…
- Ах, маменька, так там интересно!
- Ты выполнил волю Трижды Величайшего? Или нет? - испуганно спросила маменька.
- Выполнил, не беспокойся… Но послушай, маменька, там у женщин печальные глаза. Это называется жалостью. Жалость, маменька, может ранить… Служительница отдавшего мне душу так и смотрела на меня…
- Зачем ты ходил туда? - вскричала маменька. - Узнать жалость? А какой болезнью ты был болен здесь? Трижды Величайший ждет твоего исцеления!
- Маменька, не волнуйся, я же все сделал. Отдавший душу принял меня за безумца, даже не стал торговаться, мы обменялись легко. Но я понял, маменька, они там ничего не боятся…
- Не болтай, - прервала его маменька, - оставь свои объяснения для Трижды Величайшего. Ты ничему не научился, жалкий уродец. Иди, отчитывайся перед Трижды Величайшим. Ну!
Рахасен весело шел мимо страдающих муками совести, плачущих от ощущения вины за свои земные прегрешения, среди которых и я терзался и стонал, испытывая боль душевную, страшнее которой нет ничего, уж лучше вариться в котле или жариться на сковороде, чем корчиться от вечных укоров нечистой совести. Рахасен пробежал мимо - так я впервые увидел его - и ударил меня коленкой под зад, и я отлетел от этого удара в иные сферы, куда-то далеко-далеко, плюхнувшись в вязкую вонючую жижу, где тонули и никак не могли утонуть, захлебывались, изрыгая из себя эту жижу, глотая ее и снова выплевывая, какие-то грешные души. За ними следили усталые мытари, которые ударом палки возвращали в глубь лужи тех, кто умудрялся высунуться неположенно высоко, намереваясь выпрыгнуть из своего болота. Я влетел туда, подняв волну, но, поскольку мне предназначено иное наказание и в этом болоте я был чужаком, бдительные стражи выволокли меня оттуда, дали нового пинка и вернули на место моих страданий, к тем, кого терзали муки совести.
Конечно, Рахасен случайно дал мне пинка, ему мог подвернуться кто-то другой, но подвернулся именно я, видимо, потому что и в этом потустороннем мире все случайности закономерны.
Впрочем, кто был я? Если не было моего земного тела, а была некая оболочка, подобие тела, то был ли я - я или нечто иное? Нет тела, нет и личности. Вечный вопрос о бессмертии и здесь не стал мне ясен. В чем бессмертие? Если я не я, если нет моей личности, то разве это бессмертие? Кто ж страдает тут, кого наказывают служители Трижды Величайшего? Нас, какими мы были на земле, или пустоту, именуемую душой? Впрочем, не все ли равно, в этом мире уже нет места сомнению, которое ведь и движет истинную жизнь.
Я не помню, когда я умер, и как я умер, и как попал сюда. Помню только, что заснул, а потом оказался в ином мире, окруженным тьмой, которая называлась светом, ибо брезжила, как ранний рассвет.
Беспечно пнув меня ногой, Рахасен промчался мимо.
Трижды Величайший возлежал в своем особняке на промятом диване. Диван был старый, от него пахло ветхостью веков. Конечно, Трижды Величайший мог приказать, чтобы его поменяли, но он привык к нему, диван промялся по форме тела, и Трижды Величайший лежал в нем, как в люльке. Трижды Величайший ковырял ногтем в зубах и вытирал пальцы о волосы Адуи, который сидел у его ног. Трижды Величайший держал Адуи при себе и вел с ним бесконечные беседы, пытаясь понять тайну Адуи, ибо даже он, познавший все зло и сам когда-то толкнувший земных жителей на многочисленные злодеяния, не мог постигнуть того, что совершил Адуи на земле. Адуи предал своего учителя, сына Не Имеющего Имени и сделал это по собственной воле, а не по наущению Трижды Величайшего или его слуг - в этом-то и была загадка первого предательства.
Адуи восседал у ног Трижды Величайшего с усталым надменным видом - Адуи не трепетал перед ним, не предавался мукам совести, он был высокомерен, сонлив, неразговорчив.
- Скажи, Адуи, а на меня ты тоже донес бы? - спросил Трижды Величайший, знавший заранее ответ, потому что Адуи всегда отвечал одно и то же.
- Да, - сказал Адуи.
- Клевета - твое изобретение. Я не учил этому людей, - сказал Трижды Величайший. - Почему ты не испытываешь мук совести? Ты же здесь для этого - терзаться, стенать, каяться.
- О чем ты говоришь? - устало ответил Адуи. - Я познал то, что неведомо было людям. Даже тебе неведомо. Клевета - радость. Люди поняли это, и ты знаешь, с каким наслаждением многие из них и поныне предаются этому. Зависть, клевета - мое изобретение, не твое. Ты научил людей убивать друг друга оружием, но люди сами научились другому убийству - словом. Клевета пострашнее ножа. Ты никогда не поймешь, какая в предательстве, в доносе, в клевете радость. За что же я должен испытывать муки совести?
- Тогда почему ты повесился, Адуи, предав Распятого? Значит, все же совесть истерзала тебя?
Адуи засмеялся.
- Ты задаешь мне этот вопрос постоянно. Что ты хочешь услышать? Нет, совесть не терзала меня, потому что я тогда сразу понял, что дело мое бессмертно. Я истинный учитель, не он, которого распяли, а я. Свершив свое дело, надо вовремя умереть. И я пошел искать смерть и нашел ее, обессмертив свое имя. Это я, не он, я своей смертью попрал смерть того дела, сладость которого узнал сам и открыл его людям…
- Однако ты обуян гордыней. Не считаешь ли ты, что равен мне? - спросил Трижды Величайший.
- Нет, - высокомерно ответил Адуи. - Ты наказываешь смертных, но сам наказан, падший ангел. Ты не свободен. Ты всесилен, но ведь ты выполняешь высшую волю, ты служишь ему, тому, Не Имеющему Имени… А я… я свободен… Я, человек, открыл людям то, что разрушит мир. То, что сделал я, сделал по своей воле. Не войны, не убийства, а мое открытие - вот что повергнет земной мир во тьму. Не только люди клевещут друг на друга, но и государства, сея вражду. Это их и погубит.
- Кто же из нас истинно Трижды Величайший? Я или ты, сидящий у моих ног?