Хрипит мой Зыков из последних сил, и все лицо у него, подумайте, в крови. Из виска так и булькает. Так и клекочет.
Хотел я подняться и кучеру сказать, чтобы чего-нибудь с ним сделали, но мне так страшно стало, что я обратно без памяти упал. И обратно заснул.
А второй раз проснулся уже в другом месте.
Лежу я в мягкой постели. Над головой у меня лампочка тихо горит. На животе чего-то лежит горячее, пузырь какой-то, а рядом на стуле сидит такой рыжеватый дядя в белом переднике.
Я говорю:
– Ты кто, рыжий?
Он говорит:
– Я доктор.
– А я?
– А ты в лазарете. Ты больной. Лежи, пожалуйста, и не двигайся. У тебя только что в желудке нашли сургуч, чернила и еще кое-что.
Я говорю:
– Так. А бумагу нашли?
– Да, – говорит, – очень много.
Я говорю:
– Всё поняли?
– Что? – говорит.
Я говорю:
– Всё разобрали, что там написано было? Или что-нибудь смылось?
– Да нет, – говорит. – Эта бумага превратилась в сплошную массу.
– Жалко, – я говорю.
Он говорит:
– А тебе теперь нужно лечиться. Тебе нужно серьезно и долго лечить свой живот. На вот, – говорит, – скушай, пожалуйста, на всякий случай пирамидону.
Я съел. Он посидел, поправил пузырь и ушел.
Я повернул голову. Поглядеть, что тут такое происходит. И вижу – лежат больные. Спят. Кое-кто стонет. Кто-то бормочет во сне. А через две койки от меня, у самой печки, вижу – знакомая личность.
Представьте себе – Зыков!
Но только – что он такое делает?
Башка у него забинтована. Один нос торчит. А он, этот Зыков, свесился с койки и чего-то на полу делает. Что-то пихает в щелку.
Я говорю:
– Зыков!
Он свои полбашки поднял и говорит:
– А?
Я говорю:
– Чего, – говорю, – ты там делаешь?
– Я?
– Ну да, – говорю. – Ты!
– А я, – говорит, – это пирамидон туды пихаю. Мне, – говорит, – понимаешь, он до чертовой матери надоел. Пирамидоном, – говорит, – наверное, во всех армиях лечат. Я думаю, доктора еще до рождества Христова солдат пирамидоном кормили.

– Чудак! – говорю.
Потом спрашиваю:
– Ты жив?
– А то нет? – говорит.
Я говорю:
– Рад?
– А то нет? – говорит. – Чучело тамбовское!..
Ну, хотел я его как следует обругать, хотел даже в него подушкой кинуть, но вдруг ослаб, ослаб, понимаете, задрожал и тюкнулся на эту самую подушку. И заснул.
А проснулся от солнца. Это уж утром было. Горячее солнце хлещет мне прямо в глаза. Я отворачиваюсь, помню, повертываю голову и вдруг вижу – знакомое лицо.
Такой невысокий, плечистый дядя с усами стоял в дверях и смотрел на меня.
Понимаете, я его сразу узнал. Хоть и не видел ни разу, а узнал.
"Ох, – думаю, – братишка наш Буденный! Какой ты, с усам…"
А он – сам с усам – подходит до моей койки, снимает свой громоотвод и говорит:
– Ну, здорово!
Я приподнялся немного и говорю:
– Товарищ Буденный… – Я поперхнулся даже. – Товарищ Буденный! Особый отряд товарища Заварухина окружен неприятелем. Слева, – я говорю, – теснит Шкуро. Справа теснит Мамонтов. Нет, – говорю, – слева Мамонтов… Слева, – я говорю, – Улагай… Извиняюсь, – говорю, – справа Улагай…
Я забыл. У меня в голове, понимаете, все спуталось. Я замолчал. И лег.
А товарищ Буденный, помню, положил мне на лоб ладошку и говорит:
– Жар начинается. Необходимо поставить компресс.
Но я тут вспомнил чего-то, поднялся опять через силу и говорю:
– Товарищ Буденный! Позвольте вам познакомить моего друга – Василий Семеныч Зыков. Первый герой на земном шаре.
Смеется Буденный и говорит:
– Это который герой?
– А тот, – я говорю, – у которого полбашки завязано. Вота он вам улыбается.
– Ага, – говорит.
И пошел к зыковской койке.
Ну, как они там познакомились, я не помню. Проще сказать, я не видел. Я спал.
А через две недели я вышел из лазарета и поехал обратно в дивизию.
А потом зима наступила. И под самый Новый год – мне из Москвы подарок: орден Красного Знамени.
За что? – вы подумайте…
Ночка
Хозяйка
Мне двенадцать лет было. Подружки мои еще в куклы играли да через веревочку прыгали, а уж я хозяйкой была.
Сама и белье стирала, и по воду ходила, и кухарила, и полы мыла, и хлебы пекла…
Нелегко было, только я не жаловалась.
Мама у нас умерла. Папа второй год с белыми воевал. Жили мы вдвоем с братом. Ему уж тогда пятнадцатый год пошел, он в комсомоле состоял. А меня в комсомол не брали. Говорят – маленькая.
А мне обидно было. Какая же я, помилуйте, маленькая, когда я не только обед сготовить или что, – я даже корову доить не боялась.
Ночка
Корова у нас была хорошая, красивая, во всем городе такой второй не сыскать. Сама вся черная, как ворона, и только на лбу белая звездочка. Зато и кличка у нее была подходящая – Ночка.
Это еще мама ее так назвала, еще теленочком. Я, может, за это и любила ее так, нашу Ночку, что она мамина воспитанница была.
Ухаживала я за ней – сил не жалела.
Бывало, встану чуть свет, сама не поем, а Ночке воды согрею, сена натаскаю: "Ешь, – говорю, – Ноченька, поправляйся". Потом доить сяду.
А как подою, Васю разбужу и скорей гоню Ночку в стадо.
А для меня это самое милое дело – корову в стадо гонять. Бывало, меня соседки просят:
– Верочка, возьми и нашу заодно.
– А что ж, – говорю, – давайте!
Прихвачу штуки три-четыре – мне еще веселее.
Иду, кричу:
– Гоп! Гоп!
А коровы мычат, стучат, колокольчиками брякают.
Так через весь город и топаем.
А потом – река. А на реке – мост.
Мы через мост идем:
"Туп! Туп! Туп!"
А потом уж луга пошли. А за лугами лес. Ну, тут и прощаемся.
Я, правда, никогда сразу из лесу не уходила. Утром в лесу хорошо. Другой раз возьму с собой шить или починить что-нибудь и сижу себе, ковыряюсь до самого обеда. А рассидишься если, так и уходить не хочется.
Бандиты
Правда, меня пугали, будто в лесу бандиты орудуют. Только я сначала не верила. Мало ли что девочки брешут. Но потом и Вася мне однажды говорит:
– Ходи осторожнее. В заречных, – говорит, – хуторах действительно орудуют…
А потом уж и по всему городу слухи пошли о бандитах.
Такие о них ужасы рассказывали, будто они и живых в землю закапывают, и маленьких детей режут, и даже кошкам и собакам – и тем пощады не дают.
А у нас в городе в то время никакого войска не было. И некому было его защищать. Одни комсомольцы остались, вроде Васи нашего. Им на всякий случай оружие выдали. И Вася мой тоже какой-то наган завалящий получил. Но только на них не надеялись. Какие же это защитники – мальчишки желторотые!
Всё ожидали, что вот-вот Красная Армия подойдет. Богунская дивизия тогда подступала от Киева.
Эту дивизию у нас в городе все ночью и днем ждали. А я больше всех ждала. Потому что в одном из полков этой дивизии служил наш папа.
А уж я о нем так соскучилась, так соскучилась, что и сказать не могу. Бывало, ночью проснусь, лежу и слушаю: не идут ли, не слышно ли? А потом в подушку забьюсь и плачу тихонько, чтобы Вася не слышал. А то ведь, если услышит, задразнится. Он и так меня плаксой называл. А я – ничего не скажу – любила поплакать.
Однажды
Дело осенью было. Я уж давно с хозяйством управилась, обед сготовила, на стол накрыла, – сижу, дожидаюсь Васю. А Васи моего чего-то все нет и нет. А мне уж за Ночкой пора – уж доить время.
Вдруг слышу: за окном где-то – бах! бах!
Я думала – это бочки с водой по улице катятся.
А потом, как еще раз бабахнуло, – "нет, – думаю, – это не бочки… это, пожалуй, скорее всего с винтовок стреляют".
"Ох, – думаю, – не папина ли это дивизия подходит?"
Только подумала, слышу: в сенях со всего размаху дверь как хлопнет. Вася вбегает. Сам бледный, рубаха на шее расстегнута, козырек набок свернулся.
Я испугалась даже. На скамеечку даже присела.
– Что, – говорю, – Васенька? Что такое? Что с тобой?
А он на меня дико так посмотрел и говорит:
– Банда идет!
– Какая банда?
– Такая вот… Соколовского атамана банда. С Богуславского хутора хлопчик сейчас прискакал. Богуславку сожгли, сюда идут.
– Ой, – говорю, – что же это будет?
– Ничего не будет, – говорит Вася. – Защищаться будем. Я за наганом пришел. У нас в комитете сбор.
Я не подумала, вскочила. Говорю:
– Я тоже пойду.
Рассердился Вася.
– Ну да! – говорит. – Только тебя там и ждали, Матрена Ивановна!..
Обиделась я, еле слезы сдержала. Но не сказала ему ничего, отвернулась.
А Вася наган из-под подушки достал, почистил, подул на него зачем-то, сунул за пояс и побежал.
А я посидела, подождала, да и за ним следом.