Дома она окончательно не сдержала себя и, не скрывая своего настроения, накричала на Варю, почему та делает все тайно, даже не сказала, что перешла с завода в институт.
- Ты же со мной сама не захотела разговаривать в субботу, - ответила Варя спокойно. - А я как раз обо всем этом хотела тебе рассказать, хотела с тобой посоветоваться…
- Со мной не о чем советоваться! - закричала Оля. - Ищи других советчиков!
Она убежала к себе, упала на постель и не могла понять, что с ней происходит, почему она перестала владеть собой, почему у нее такая путаница в голове и в сердце. Варя стучалась к ней, но Оля не ответила, Оля плакала и звала маму: "Миленькая моя, родная, хорошая, ты одна бы меня поняла, ты одна бы помогла мне, одна приласкала".
Назавтра она снова отправилась на завод, но уже во время второй смены, и за пропуском пошла не в комитет комсомола, а в партийный комитет, сказала там, что ей нужен Журавлев, которого студенты института хотят пригласить к себе. "Пожалуйста", - сказали ей и позвонили в бюро пропусков.
Оля оказалась в том же самом сталелитейном цехе, где была зимой. Полыхали огни над ковшами, ревело пламя в мартенах, гудели электрические дуги в электропечах, звонили краны и шипел паровоз. Оля пробиралась между горячими изложницами, между формами, отливками, потом среди железного хлама, спрессованного в четырехгранные пакеты, она искала третью мартеновскую печь. Это оказалась та самая печь, в которой когда-то испортили сорок тонн ценной стали. Оля запомнила, что на ее рабочей площадке тогда стоял отец и с кем-то сильно ругался. Оля тоже поднялась на рабочую площадку. Шла завалка печи, завалочная машина, длинная и странная, похожая на муравьеда, каталась по площадке и подавала в окно печи ящики с обломками металла. Оля знала, что эти ящики называются мульдами. В печи опрокидывались одна мульда за другой, сталевары подправляли завалку длинными шомполами, двигались так быстро, как пожарники на пожаре, - нельзя было давать печи остыть.
Оля смотрела на сталеваров и никак не могла узнать, кто из них Виктор Журавлев. Все в истрепанных, съеденных расплавленным металлом спецовках, все в войлочных шляпах, все измазанные. Она стояла так в сторонке, пока печь не загудела, пока внутри ее не заплескалось пламя. Тогда один из сталеваров подошел к Оле, снял шляпу и сказал:
- Не узнаете?
- Здравствуйте! - сказала Оля радостно, увидев, что перед ней Журавлев. - Сразу узнала!
- Вы что, к нам? - расспрашивал Журавлев.
- Да так, райком прислал. - Оля не могла сказать об истинной цели своего прихода. Разговор шел вяло, ни он, ни она о произошедшем на бюро райкома не помянули. Журавлева то и дело отзывали, он ходил отворять заслонку, подавал бригадиру шомпола, бруски алюминия, известь на лопатах, марганец, снова возвращался к Оле, уже позабыв, о чем только что шел разговор. Оля чувствовала, что она так и уйдет, не сказав Журавлеву того, о чем столько дней собиралась с ним говорить, - да, уйдет, и уже больше никогда они не встретятся.
Но она с детства не страдала нерешительностью и пассивностью, она не любила, как некоторые, предоставлять все времени, пускать дело по воле волн. Она сказала:
- Мне бы с вами надо было поговорить, Журавлев. А здесь обстановка для этого никуда не годится.
- Можно в комитете комсомола, - предложил Журавлев. Он стоял перед Олей крепкий, сильный, на черном лице, когда он улыбался, белели ровные зубы, в глазах, отражаясь, вспыхивало мартеновское пламя - быстро и жарко. Из-под шляпы, которую он снова надел, выбились на лоб влажные пряди светлых волос, обожженных у печи.
- А еще где можно? - спросила Оля.
- В конторке, - сказал он. - Там никогда никого нет.
Он ее не понимал, не хотел понимать. Дальше Оля идти уже не могла, она не могла сказать ему, что хочет поговорить с ним спокойно, не на ходу, поспорить о природе смелости и героизма, поговорить о многом другом, о чем угодно, даже о том, о чем говорили когда-то ее отец и мать: о жизни на других планетах, - ну обо всем, обо всем, что только ему интересно. Неужели ему ничто не интересно?
Оля пошла с Виктором в конторку, но не успели они там сесть за стол мастера, как за Виктором прибежали. Оля тоже вернулась на рабочую площадку. Там шла суета, произносили тревожные слова: "свод упал". Оля поняла, что в печи что-то не так. В печь бросали лопатой кокс и какой-то порошок. Виктор орудовал длинным металлическим шомполом, ворочал им в расплавленном металле, из окна печи вырывалось жаркое пламя. Озаренный пламенем, Виктор казался человеком из бронзы.
Не могла Оля уйти отсюда навсегда и так, чтобы никогда больше его не увидеть. Она отважилась на крайнюю меру. Она потихоньку вынула из своей сумочки-портфельчика паспорт и комсомольский билет, а все остальное там оставила: институтское удостоверение, записную книжку, деньги, письма, на конвертах которых был ее адрес, и положила портфельчик на том месте площадки, где они разговаривали с Виктором несколько минут назад. Потом отправилась к начальнику цеха, отметила пропуск и ушла с завода.
Времени еще было много. Не зная, куда его девать, Оля решила съездить к Тамаре Савушкиной, которая сообщила ей по телефону, что на днях уезжает со своим мужем в экспедицию. И в самом деле, Оля застала Тамару в сборах. Тамара познакомила Олю с довольно-таки лысоватым, толстеньким молодым человеком лет тридцати, который все время говорил: "Это надо выкинуть, этого брать не надо, это лишнее".
- Понимаешь, - сказала Тамара, - его послушать - там все ходят голые.
- Лучше ходить голому, - сказал Тамарин муж, - чем таскаться по пустыням с чемоданами. Чемодан - враг исследователя природы. Его друг - рюкзак. Вот и планируй, дорогая, так, чтобы все твои пожитки вошли в рюкзачок и составили бы такой вес, чтобы рюкзачок этот ты сама носила, а не взваливала на меня.
Они шутили, смеялись, им было хорошо. Оля думала о том, что значит не обязательно быть красивым, любят, оказывается, и некрасивых, потому что Тамара явно любила своего лысенького толстячка.
- Не жалеешь? - шепнула Оля.
Тамара поняла, что интересует Олю.
- Нисколько, - ответила она. - Мучилась бы сейчас со своими цветными стеклами и их историей. А так, видишь, что получается? Едем в пустыни. Интересно. Сначала он отговаривал: трудно, мол, не езди. А теперь сам сказал, чтобы собиралась. Не может без меня. С тоски, говорит, умрет.
Оля увидела, что она при этих сборах не очень-то нужна, попрощалась, пожелала счастливого пути, сказала Тамаре: "Пиши, не забывай", - и снова оказалась на улице.
Она ходила по улицам грустная, все размышляла и размышляла и на одном из углов столкнулась с Георгием Липатовым.
- Оля! - сказал он мрачно. - Здравствуй. Куда идешь?
- Так просто.
- Можно и я с тобой?
- Как хочешь.
- Видишь ли, - заговорил он, шагая рядом с ней. - Все считают меня негодяем и подлецом. Вот вы там, по комсомольской линии, грозитесь вышибить меня из комсомола. Но, Ольга, пойми, ей-богу не могу я с ней… Как взгляну на весь ее вид, на эти пятна по лицу, худо становится. Не веришь? Тошнота. Ну что же я сделаю? Природа. Не переборю себя. А рад бы перебороть.
- Не стыдно тебе! - сказала Оля. Ничего иного сказать она не могла. В этой области человеческой жизни у нее не было никакого опыта, были только умозрительные, общие, книжные представления, которые и подсказали ей эти слова: "Не стыдно тебе!"
- Эх, разве в стыде дело! - Липатов махнул рукой. - Ничего ты, я вижу, не понимаешь, а еще умная. - Он вытащил папиросу и закурил. - Она вялая какая-то, неповоротливая, нет в ней живости, огня нет.
- Слушай, - сказала Оля, вспоминая слова Федора Ивановича, - а у вас дружба с Люсей есть или нету? Вы же дружили когда-то, очень дружили.
- При чем тут дружба! - воскликнул Георгий. - Я говорю: меня тошнит от ее вида, а ты о дружбе. Странная какая! - Он швырнул папиросу на мостовую, схватил Олину руку, пожал ее и скрылся за углом.
Оля постояла, постояла, повела недоуменно плечом и пошла дальше. Она все еще была там, на рабочей площадке мартеновской печи. Поднял ли кто-нибудь ее портфельчик, или нет? И кто поднял? И что с ним будет? И что с нею, с Олей, самой будет? И что принесет ей завтрашний день?