- Братишечка, а вдруг да дрянь останется? Не в театре же, - говорю. Выдай, - говорю, - по приметам. Один, - говорю, - карман рваный, другого нету. Что касаемо пуговиц, то, - говорю, - верхняя есть, нижних же не предвидится.
Все-таки выдал. И веревки не взял.
Оделся я, вышел на улицу. Вдруг вспомнил: мыло забыл.
Вернулся снова. В пальто не впущают.
- Раздевайтесь, - говорят.
Я говорю:
- Я, граждане, не могу в третий раз раздеваться. Не в театре, - говорю. Выдайте тогда хоть стоимость мыла.
Не дают.
Не дают - не надо. Пошел без мыла.
Конечно, читатель может полюбопытствовать: какая, дескать, это баня? Где она? Адрес?
Какая баня? Обыкновенная. Которая в гривенник.
Монтер
Я, братцы мои, зря спорить не буду, кто важней в театре - актер, режиссер или, может быть, театральный плотник. Факты покажут. Факты всегда сами за себя говорят.
Дело это произошло в Саратове или в Симбирске, одним словом где-то недалеко от Туркестана. В городском театре. Играли в этом городском театре оперу. Кроме выдающейся игры артистов, был в этом театре, между прочим, монтер - Иван Кузьмич Мякишев.
На общей группе, когда весь театр в двадцать третьем году снимали на карточку, монтера этого пихнули куда-то сбоку - мол, технический персонал. А в центр, на стул со спинкой, посадили тенора.
Монтер Иван Кузьмич Мякишев ничего на это не сказал, но в душе затаил некоторую грубость. Тем более, что на карточку сняли его вдобавок мутно, не в фокусе.
А тут такое подошло. Сегодня, для примеру, играют "Руслан и Людмила". Музыка Глинки. Дирижер - маэстро Кацман. А без четверти минут восемь являются до этого монтера две знакомые ему барышни. Или он их раньше пригласил, или они сами подошли - неизвестно. Так являются эти две знакомые барышни, отчаянно флиртуют и вообще просят их посадить в общую залу - посмотреть на спектакль. Монтер говорит:
- Да ради бога, медам. Сейчас я вам пару билетов устрою. Посидите тут, у будки.
И сам, конечно, к управляющему. Управляющий говорит:
- Сегодня выходной день. Народу пропасть. Каждый стул на учете. Не могу.
Монтер говорит:
- Ах так, говорит. Ну, так я играть отказываюсь. Отказываюсь, одним словом, освещать ваше производство. Играйте без меня. Посмотрим тогда, кто из нас важней и кого сбоку сымать, а кого в центр сажать.
И сам обратно в будку. Выключил по всему театру свет, замкнул на все ключи будку и сидит флиртует с девицами.
Тут произошла, конечно, форменная неразбериха. Управляющий бегает. Публика орет. Кассир визжит, пугается, как бы у него деньги в потемках не взяли. А бродяга, главный оперный тенор, привыкший всегда сыматься в центре, заявляется до дирекции и говорит своим тенором:
- Я в темноте петь тенором отказываюсь. Раз, говорит, темно - я ухожу. Мне, говорит, голос себе дороже. Пущай ваш монтер поет.
Монтер говорит:
- Пущай не поет. Наплевать на него. Раз он в центре сымается, то и пущай одной рукой поет, другой свет зажигает. Думает - тенор, так ему и свети все время. Теноров нынче нету!
Тут, конечно, монтер схлестнулся с тенором. Вдруг управляющий является, говорит:
- Где эти чертовы две девицы? Через них наблюдается полная гибель. Сейчас я их куда-нибудь посажу, леший их забодай!
Монтер говорит:
- Вот они, девицы! Только не через их гибель, а гибель через меня. Сейчас, говорит, я свет дам. Мне энергии принципиально не жалко.
Дал он сию минуту свет.
- Начинайте, говорит.
Сажают тогда его девиц на выдающиеся места и начинают спектакль.
Теперь и разбирайтесь сами, кто важнее в этом сложном театральном механизме.
Конечно, если без горячности разбираться, то тенор тоже для театра - известная ценность. Иная опера не сможет даже без него пойти. Но и без монтера нет жизни на театральных подмостках.
Так что они оба представляют собой одинаково крупную ценность. И нечего тут задаваться, дескать, я - тенор. Нечего избегать дружеских отношений. И сымать на карточку мутно, не в фокусе!
Вс. В. Иванов
Пустыня Тууб-Коя
Глава первая
Экая гайдучья трава! Не только конь - камень не в силах раздавить, разжевать такой травы. И не потому ль в горах скалы - обсыпавшиеся, обкусанные, словно зубы коней, что бессильно крошатся о травы Тууб-Коя.
- И над всем, вплоть до ледников, такое же желтое, как пески Тууб-Коя, - небо.
Звезды на нем, словно шаянье сухого помета аргалов.
Да и то так ли? Потому что никто не знает, есть ли на этом мутно-желтом, гнилой соломы, алтынном жалком цвете неба, - есть ли на нем звезды.
И все же через гайдучьи травы, через пески, откуда-то от Тюмени, сквозь уральские и иные степи пробрался в партизанский отряд товарища Омехина агитатор, демонстратор и вообще говорун Евдоким Петрович Глушков.
Удивительнее его словес, которые, правда, стоили пятидесяти газет, - алебастровый, девичий цвет его лица. Никакие солнца никаких пустынь не могли потревожить его нежнейшей кожи, а он, нимало не млея, гордился своими словесами и особенно - способом своей агитации.
На трех ослах пригнал он свое имущество. На первом - "Командир" по кличке - имел Глушков "вполне исправный", по списку, пулемет. На остальных - кинематографический аппарат "Кок" и в туркменском пестром мешке - круглые ящики лент.
Ноги у Глушкова были босы, потрескавшиеся, в цыпках, а брюки он почему-то не подбирал, и густая желтая пыль была в отворотах - точно он нарочно насыпал туда песку. Вытянувшись, стоял он пред товарищем Омехиным, и было у него такое розовое лицо, будто явился он с ледников.
- Удивительный способ моего воздействия на массы заключается в объяснении событий предыдущего строя, демонстрируя вышеуказанные события и любовные драмы на мелком экране, посредством домашнего электричества, машиной, приводимой в действие человеческой рукой, именуемой "Кок", что по-русски значит: победа.
- Победа? - спросил Омехин и поглядел в горы Тууб-Коя, в ледники, что одни прорезали небо и куда бесследно ушли отряды белых.
- Несомненно, победа, - ответил Глушков, и зубы его показались белее алебастрового его лица.
- Тоды что ж, - сказал Омехин. - Мы не против буржуазной культуры, если она со смыслом… Показывай.
Больше года уже носился омехинский отряд по барханам Монголии, больше десятка месяцев жевали кони гайдучьи травы пустыни, и многое стал забывать товарищ Омехин. Так, пройдя несколько шагов, остановился он и поглядел на тех трех заморенных осликов, на жирных оводов, носящихся вокруг них, и на Глушкова, раскладывавшего по кошме аппарат "Кок".
- Поди так, про любовь?
- Преимущественно про любовь, товарищ.
- Зря. Тут надо про смерть.
- А мы подведем соответствующую структуру.
Одни сверкающие ненавистью к зною ледники, одни они прорезают небо. Высоки и звонки горы Тууб-Коя.
И, отходя к своей палатке, хрипло сказал Омехин:
- Разве что - подведем.
Глава вторая
В средине ленты, когда гладкий и ровный "трутень" объяснился в любви длинношлейфой даме, а соперник его - трухлявый лысый злодей - подслушивал за портьерой, когда Глушков совсем приготовил в памяти одну из удивительных своих речей, такую, что после десятка подобных совсем к черту бы развалился старый мир, - в отряд, пробравшись незнаемыми тропами, примчалось подкрепление - уфимские татары.
Экран потух, партизаны заорали "ура", и косым ножом семиреченский казак Лумакша перехватил горло кобылице. Казаны для гостей мыли так, будто собирались варить в них лекарство, и, по степному обычаю, сам Омехин первый кусок сваренной казы пальцами положил в рот командиру отряда татар Максиму Семеновичу Палейке.
- Вступаю под непосредственное ваше командование, - сказал Палейка, быстро глотая кусок.
- Кушайте на здоровье, - ответил Омехин, придвигая блюдо. - По поводу же картины замечу: с точки зрения человеческой целесообразности любовь вызывает жалость к себе.
- Зачем же… Жизнь любить не мешает, особенно - рожать. Не рожая - какая жизнь. По-моему, женщина у меня должна быть единственная. Чтобы сказать фигурально или, в пример, аллегорией, - присосаться к шее на всю жизнь и пить.
- Не одобряю, - возразил Омехин. Он хотел было спросить о буржуазном происхождении Палейки, но здесь тонко, словно испаряясь в сухом, как пламень, воздухе, пропел горнист.
Всадники вспрыгнули на коней.
Казак Лумакша, резавший кобылу, привел двух киргизов. От страха стараясь прямо, по-русски, держаться в седлах, сказали они, что ак-рус - белые люди - с ледников пошли в обход омехинскому отряду, по дороге берут киргизские стада, и бии - старшины - собираются резать джатачников.
- Мы сами джатак, - сказали они. - Пусти нас, мы по вольной тропе пришли.
"Джатак - значит бедняк, - самому себе перевел Глушков. - Необходимо отметить и употребить в речи, как окончу картину демонстрировать…"
Дни здесь сухие, как ветер, тоска здешней жизни суше и проще ветра, и ветер желтым и крупным песком заносит конец ее.
Вот поехали утром еще трое партизан сбирать кизяки - топливо - и не вернулись.
В долине Кайги остались сторожа подле запасных табунов, пустые палатки, три пасущихся подле саксаулов ослика и агитатор Глушков, спящий со скуки на камне, подле смотанных лент.