И вот - нет силы. Нет силы прихлопнуть Машино завтра. И на черте, отмеченной чуть приметным пунктирным дыханием, схватились насмерть два Мартин Мартиныча: тот, давний, со Скрябиным, какой знал - нельзя, - и новый, пещерный, какой знал: нужно. Пещерный, скрипя зубами, подмял, придушил - и Мартин Мартиныч, ломая ногти, открыл дверь, запустил руку в дрова… полено, четвертое, пятое, под пальто, за пояс, в ведро - хлопнул дверью и вверх - огромными, звериными скачками. По середине лестницы, на какой-то обледенелой ступеньке - вдруг пристыл, вжался в стену: внизу снова щелкнула дверь - и пропыленный обертышевский голос:
- Кто там? Кто там? Кто там?
- Это я, Алексей Иваныч. Я… я дверь забыл… Я хотел… Я вернулся - дверь поплотнее…
- Вы? Гм… Как же это вы так? Надо аккуратнее, надо аккуратнее. Теперь все крадут, сами знаете, сами знаете. Как же это вы так?
Двадцать девятое. С утра - низкое, дырявое, ватное небо, и сквозь дыры несет льдом. Но пещерный бог набил брюхо с самого утра, милостиво загудел - и пусть там дыры, пусть обросший зубами Обертышев считает поленья - пусть, все равно: только бы сегодня; "завтра" - непонятно в пещере; только через века будут знать "завтра", "послезавтра".
Маша встала и, покачиваясь от невидимого ветра, причесалась по-старому: на уши, посередине пробор. И это было - как последний, болтающийся на голом дереве, жухлый лист. Из среднего ящика письменного стола Мартин Мартиныч вытащил бумаги, письма, термометр, какой-то синий флакончик (торопливо сунул его обратно - чтобы не видела Маша) - и, наконец, из самого дальнего угла черную лакированную коробочку: там, на дне, был еще настоящий - да, да, самый настоящий чай! Пили настоящий чай. Мартин Мартиныч, запрокинув голову, слушал такой похожий на прежний голос:
- Март, а помнишь: моя синенькая комната, и пианино в чехле, и на пианино - деревянный конек - пепельница, и я играла, а ты подошел сзади…
Да, в тот вечер была сотворена вселенная, и удивительная, мудрая морда луны, и соловьиная трель звонков в коридоре.
- А помнишь, Март: открыто окно, зеленое небо - и снизу, из другого мира - шарманщик?
Шарманщик, чудесный шарманщик - где ты?
- А на набережной… Помнишь? Ветки еще голые, вода румяная, и мимо плывет последняя синяя льдина, похожая на гроб. И только смешно от гроба, потому что ведь мы - никогда не умрем. Помнишь?
Внизу начали колоть каменным топором. Вдруг перестали, какая-то беготня, крик. И расколотый надвое, Мартин Мартиныч одной половиной видел бессмертного шарманщика, бессмертного деревянного конька, бессмертную льдину, а другой - пунктирно дыша - пересчитывал вместе с Обертышевым поленья дров. Вот уж Обертышев сосчитал, вот надевает пальто, весь обросший зубами, - свирепо хлопает дверью, и…
- Погоди, Маша, кажется - у нас стучат.
Нет. Никого. Пока еще никого. Еще можно дышать, еще можно запрокинуть голову, слушать голос - такой похожий на тот, прежний.
Сумерки. Двадцать девятое октября состарилось. Пристальные, мутные, старушечьи глаза - и все ежится, сморщивается, горбится под пристальным взглядом. Оседает сводами потолок, приплюснулись кресла, письменный стол. Мартин Мартиныч, кровать, и на кровати - совсем плоская, бумажная Маша.
В сумерках пришел Селихов, домовый председатель. Когда-то он был шестипудовый - теперь уже вытек наполовину, болтался в пиджачной скорлупе, как орех в погремушке. Но еще по-старому погромыхивал смехом.
- Ну-с, Мартин Мартиныч, во-первых - во-вторых, супругу вашу - с тезоименитством. Как же, как же! Мне Обертышев говорил…
Мартина Мартиныча выстрелило из кресла, понесся, заторопился - говорить, что-нибудь говорить…
- Чаю… я сейчас - я сию минуту… У нас сегодня - настоящий. Понимаете: настоящий! Я его только что…
- Чаю? Я, знаете ли, предпочел бы шампанского. Нету? Да что вы! Гра-гра-гра! А мы, знаете, с приятелем третьего дня из гофманских гнали спирт. Потеха! Налакался… "Я, - говорит, - Зиновьев: на колени!". Потеха! А оттуда домой иду - на Марсовом поле навстречу мне человек в одном жилете, ей-богу! "Что это вы?" - говорю. - "Да ничего, - говорит. - Вот раздели сейчас, домой бегу на Васильевский". Потеха!
Приплюснутая, бумажная, смеялась на кровати Маша. Всего себя завязав в тугой узел, все громче смеялся Мартин Мартиныч - чтобы подбросить в Селихова дров, чтобы он только не перестал, чтобы только не перестал, чтобы о чем-нибудь еще…
Селихов переставал, чуть пофыркивая, затих. В пиджачной скорлупе болтнулся вправо и влево; встал.
- Ну-с, именинница, ручку. Чик! Как, вы не знаете? По-ихнему, честь имею кланяться - ч. и. к. Потеха!
Громыхал в коридоре, в передней. Последняя секунда - сейчас уйдет, или -…
Пол чуть-чуть покачивался, покруживался у Мартин Мартиныча под ногами. Глиняно улыбаясь, Мартин Мартиныч придерживался за косяк. Селихов пыхтел, заколачивая ноги в огромные боты.
В ботах, в шубе, мамонтоподобный - выпрямился, отдышался. Потом молча взял Мартин Мартиныча под руку, молча открыл дверь в полярный кабинет, молча сел на диван.
Пол в кабинете - льдина; льдина чуть слышно треснула, оторвалась от берега - и понесла, понесла, закружила Мартина Мартиныча, и оттуда - с диванного, далекого берега - Селихова еле слыхать.
- Во-первых - во-вторых, сударь мой, должен вам сказать: я бы этого Обертышева, как гниду, ей-богу… Но сами понимаете: раз он официально заявляет, раз говорит - завтра пойду в уголовное… Этакая гнида! Я вам одно могу посоветовать: сегодня же, сейчас же к нему - и заткните ему глотку этими самыми поленьями.
Льдина - все быстрее. Крошечный, сплюснутый, чуть видный - так, щепочка - Мартин Мартиныч ответил - себе, и не о поленьях… поленья - что! - нет, о другом:
- Хорошо. Сегодня же. Сейчас же.
- Ну вот и отлично, вот и отлично! Это - такая гнида, такая гнида, я вам скажу…
В пещере еще темно. Глиняный, холодный, слепой - Мартин Мартиныч тупо натыкался на потопно перепутанные в пещере предметы. Вздрогнул: голос, похожий на Машин, на прежний…
- О чем вы там с Селиховым? Что? Карточки? А я, Март, все лежала и думала: собраться бы с духом - и куда-нибудь, чтоб солнце… Ах, как ты гремишь! Ну как нарочно. Ведь ты же знаешь - я не могу, я не могу, я не могу!
Ножом по стеклу. Впрочем - теперь все равно. Механические руки и ноги. Поднимать и опускать их - нужно какими-то цепями, лебедкой, как корабельные стрелы, и вертеть лебедку - одного человека мало: надо троих. Через силу натягивая цепи, Мартин Мартиныч поставил разогреваться чайник, кастрюльку, подбросил последние обертышевские поленья.
- Ты слышишь, что я тебе говорю? Что ж ты молчишь? Ты слышишь?
Это, конечно, не Маша, нет, не ее голос. Все медленней двигался Мартин Мартиныч, ноги увязали в зыбучем песке, все тяжелее вертеть лебедку. Вдруг цепь сорвалась с какого-то блока, стрела-рука - ухнула вниз, нелепо задела чайник, кастрюльку - загремело на пол, пещерный бог змеино шипел. И оттуда, с далекого берега, с кровати - чужой, пронзительный голос:
- Ты нарочно! Уходи! Сейчас же! И никого мне - ничего, ничего не надо, не надо! Уходи!
Двадцать девятое октября умерло, и умер бессмертный шарманщик, и льдины на румяной от заката воде, и Маша. И это хорошо. И нужно, чтоб не было невероятного завтра, и Обертышева, и Селихова, и Маши, и его - Мартина Мартиныча, чтоб умерло все.
Механический, далекий, Мартин Мартиныч еще делал что-то. Может быть, снова разжигал печку, и подбирал с полу кастрюльку, и кипятил чайник, и, может быть, что-нибудь говорила Маша - не слышал: только тупо ноющие вмятины на глине от каких-то слов, и от углов шифоньера, стульев, письменного стола.
Мартин Мартиныч медленно вытаскивал из письменного стола связки писем, термометр, сургуч, коробочку с чаем, снова - письма. И наконец, откуда-то, с самого со дна, темно-синий флакончик.
Десять: дали свет. Голый, жесткий, простой, холодный - как пещерная жизнь и смерть - электрический свет. И такой простой - рядом с утюгом, 74-м опусом, лепешками - синий флакончик.
Чугунный бог милостиво загудел, пожирая пергаментно-желтую, голубоватую, белую бумагу писем. Тихонько напомнил о себе чайник, постучал крышкой. Маша обернулась:
- Скипел чай? Март, милый, дай мне -…
Увидела. Секунда, насквозь пронизанная ясным, голым, жестоким электрическим светом: скорченный перед печкой Мартин Мартиныч; на письмах - румяный, как вода на закате, отблеск; и там - синий флакончик.
- Март! Ты… ты хочешь…
Тихо пожирая бессмертные, горькие, нежные, желтые, белые, голубые слова - тихонько мурлыкал чугунный бог. И Маша - так же просто, как просила чаю:
- Март, милый! Март - дай это мне! Мартин Мартиныч улыбнулся издалека:
- Но ведь ты же знаешь, Маша: там - только на одного.
- Март, ведь меня все равно уже нет. Ведь это уже не я - ведь все равно я скоро… Март, ты же понимаешь - Март, пожалей меня… Март!
Ах, тот самый - тот самый голос… И если запрокинуть голову вверх…
- Я, Маша, тебя обманул: у нас в кабинете - ни полена. И я пошел к Обертышеву, и там между дверей… Я украл - понимаешь? И Селихов мне… Я должен сейчас отнести назад - а я все сжег - я все сжег - все! Я не о поленьях, поленья - что! - ты же понимаешь?
Равнодушно задремывает чугунный бог. Потухая, чуть вздрагивают своды пещеры, и чуть вздрагивают дома, скалы, мамонты, Маша.
- Март, если ты меня еще любишь… Ну, Март, ну вспомни! Март, милый, дай мне!
Бессмертный деревянный конек, шарманщик, льдина. И этот голос… Мартин Мартиныч медленно встал с колен. Медленно, с трудом ворочая лебедку, взял со стола синий флакончик и подал Маше.