Глава вторая
Осколок рубля
Вчера шел крупный снег, хлопьями. Как будто потрошили ангелов в небе.
Пророков
6
…Гром… гром, слов нету… Слова стали будто каменный град… только ветер помнит Зотов…
Все вынес - бой, глад, смерть, мор, боль, гибель близких, язвы тела и почти смерть души. А чепуху, безделицу - вынесть не смог.
Пропали тетрадки Зотова - бумажный клок.
Может, капля последняя, может, судьба курок нажала, но он не смог.
- Дед, как пропали мои?…
А пропали те тетрадки, когда Сифилитик к деду в дверь постучал еще в девятнадцатом лихом году. Дед открыл, они вошли.
- Значит, книжки ты свои хламные больше моих тетрадок пожалел?
- Те книжки написать некому, а ты, бог даст, все снова напишешь по памяти. Садись и пиши.
- А если б я не вернулся?
- Тогда бы ты был жертва, - сказал дед. Выбило Зотова из бури на островок, в дом родной, в наиголодном двадцатом году.
Вернулся Зотов Петр - первый Алексеевич с крымских дальних высот: Алушта, да Симферополь, да Ак-булак, да Аи-Петри, да Черное море, теплое и соленое, как кровь, как слеза на щеке. Вернулся из отряда товарища Мокроусова, непобедимого матроса. В горах пекаря тесто месят на брезентовых палатках для лепешек, лошади разбрелись по чаирам на пастбище, на дилижансах пулеметы на луну смотрят. Спустились красно-зеленые с гор, били конницу генерала Барбовича, Буденный от Перекопа шел, так и встретились. Главная часть красно-зеленого отряда - в Красную Армию, а малая часть - в банду, в горы, и опять нам эту банду с гор выбивать, по изменникам революции - рота, пли! - эхо в горах чуткое, до сих пор в ушах звенит соколовской гитарой в заледенелой Москве двадцатого страшного годочка, где только мешочники воют да ветер в подворотнях.
- Петя-Петенька… живой вернулся… - Таня говорит: - Может, еще выживем, может, я тебе еще ребеночка рожу… Сынок, посмотри, кто вернулся.
В буржуйке щепки горят, на ней два утюга стоят, накаляются. Таня из чайника утюги поливает, в каморке пар, как в бане, дышать нечем, зато теплее малость, - теперь все так делают. Обои где в сосульках, где пузырями, где лохмотьями, а из-под них газеты старые - ничто их не берет, кроме пожара и клопа.
- И моя мама, да, Петенька… И твой отец… И твоя мама и сестричка Дусенька… Ага… на Семеновском кладбище… А дедушка жив, и бабушка, и сынок наш… и я, и ты живы… и Немой жив… а об Саше, Иване и Коле не слыхать пока ничего… и об знакомой твоей, Маше, не слыхать ничего… Дедушка распух сильно, а книжки пожечь никому не дал, не пожелал.
- Ничего, Таня, ничего. От смерти уцелели и от жизни уцелеем. Мне паек дадут как красному партизану. Должны…
Опять фортуна в крутой поворот пошла.
У банды в пещере ковры текинские, оружие, спирт да валюты миллионов десять - иностранные бумажки, да николаевскими пятирублевками.
Стали ковры выносить, а в них бомба заложена. Рвануло Зотова золотой казной на тот свет, но очнулся на этом со спиной развороченной и душой. В госпитале спину зашили, осколки вынули, кроме одного, подле сердца, - не решились. Фельдшер говорит:
- Ты теперь богатый, Зотов, осколок-то золотой.
- А много золота? - спрашивает Зотов.
- Нет, - говорит. - Рубля не будет, копеек на тридцать.
Дали Зотову спирту на дорогу, семечек мешок, мандат на кормежку и отпустили вчистую по эшелонам беспутно скакать на родину. В Москве работы нет, еды нет, дров нет, мороз есть, бандиты есть. Сифилитик гуляет. Здравствуй, красный партизан непобедимого отряда. Здравствуй, Пустырь, здравствуй, Монастырь. Здравствуй, Семеновская застава и кладбище, как вы тут жизнью уцелели? Дед говорит:
- Ты хоть поздоровайся… А спирт отдай, Таня сменяет… Да и хватит с тебя.
- Ничего, дед, за еду не бойся. У меня в спине золотой запас схоронен, у самого сердца. Надо будет - отдам не глядя. Проживем. На, сынок, семечки. В них есть вкус. Защити меня, мальчик. Защити меня от меня. Больше некому.
А мальчик как каменный.
И пало на Зотова отчаяние, будто камень-алмаз непомерной цены. Блестит в глазах голодными молниями, переливается прозрачно, а сквозь него не видать ничего, кроме ледяного неба.
Отца убили под Белой Церковью, мама под колеса попала, уголь подбирала, не слыхала, как состав пошел, царица Дуська - от болезни живота, тоже на Семеновском кладбище схоронили, где мама, и отцов брат - по пятому году, и Танина мама - по двадцатому. Колька с Санькой воюют, Иван бандитом пропал, Мария сгинула, Афанасий - немой, записки Зотова каменным ветром унесло, и что думал, что прожито - нет его, будто и не жил. И осталась от рода Зотовых одна морозная пыль, вот и вся магия.
- Не вся, - сказал дед. - Я с бабушкой, да ты с Таней, да сын твой Сережка, и мы не пыль, Петька, а нового миротворного круга семя.
Серега вырос, Зотов его и не знал толком. До пятнадцатого года, когда Зотов на германскую пошел, мал был, в двадцатом - снова привыкать к мальчонке.
Обнял. А он как каменный.
- Это не он каменный, это ты каменный, - Таня говорит. - Он тебя боится… Ты по ночам кричишь. Подожди, придет лето - оттает.
Лето пришло, Зотов спит. И чудится ему, будто на него дышит кто-то - коротко, как щенок.
Зотов глаза открыл, Сережка от него отскочил. Смотрит. Зотов ему:
- Ты что, сыночек?
А он:
- А как убивают? Я не видел.
- Зачем тебе?
- Ты кричишь… мне тебя жалко.
Запер Зотов глаза на замок и ключ бросил в бездонный колодец, чтоб не видел сын, чего человеку век бы не видать.
- Не закрывай глаза, - говорит он. - Не надо.
Открыл Зотов глаза и спрашивает:
- Лето, что ли, пришло, сынок?
- Лето.
Как зиму и весну прожил, Зотов не помнит. Посмотрел он на сына, а он бледненький, как папироска.
- Сынок, бумаги где достать?
- У деда много. Принесть?
Ради тебя, сынок… ради тебя.
- У тебя в спине пуля засела?
- Нет, - отвечает Зотов, - осколок рубля. А откуда бумага-то?
"…Непрядвин, скорее всего, у Сифилитика те тетрадки мои добыл, потому и лютовал особенно в последний день своей дороги…"
- И краски есть, - говорит сынок, - фирмы Досекина. Я на складе набрал, а дед бумагу отнял.
- Какой склад?
- Сгорел склад.
Ради тебя, сынок… ради тебя… и ради норова своего.
И стал Зотов заново писать год за годом все десять лет своих необыкновенных для него воспоминаний, не то случайных, не то приказанных ему неведомым приказом.
И когда дожил он снова в мыслях своих до девятнадцатого года, до камеры смертников с высоким горизонтом, и когда пришил ниткой кусок из протокола, им выдранный, где Аграрий раскрыл о том, что нравственное целое есть гармония норовов, стоящих, как нота, каждый на своей строке, и что быдло есть фальшь и кураж, Зотов был рад, что написал и сохранил все это, потому что этим и уцелел душевно в двадцатом голодном и скорбном году, и понял о себе, что от норова своего отказываться не станет и не след, а станет искать свою строку, а куражиться не будет, но и над собой не даст и что он потому не быдло и быдлу с ним не совладать.
…Прижмись, Таня, поближе. Согреешься. Сынок мне бумагу уворовал. Склад сгорел, а бумага цела. Говорят, будто Асташенков вернулся и снова с маркизой, а я теперь богатый, - моя очередь.