Рита хлопает черными ресницами - кажется, от них вест ветерком, - еще больше настораживает улыбку, однако догадывается, что Ваня не шутит, кивает черной головкой.
- Спасибо, Ваня.
Он смотрит ей вслед, и не поймешь, чему радуется: маленьким пухлым ножкам Риты или тому, что она плывет по аллее, почти не касаясь туфельками песка.
В столовой пьем сначала кумыс - полагается пол-литра на душу. Можно и больше, за тех, кто норму не выпивает. Так и делает Ступак. Ему приносят с соседних столов, мы отливаем по стакану. Сидит Семен, заставленный банками, сосет кислое молоко и понемногу пьянеет. После трех литров отодвигает еду, слегка покачиваясь, идет через двор в главный корпус санатория. По лестницам костыляет медленно, заговаривает с медсестрами, и все знают: Ступак "заправился" кумысом. Парфентьев презирает его ("Некультурье и только!"), а мы с Ваней сочувствуем: пострадал человек на фронте, миной левые конечности отсекло, к тому же туберкулезом заболел. Многовато на одного перепало, недоглядел боженька: над Ступаком, должно быть, всегда небо в тучах было.
До врачебного обхода у нас остается еще немного времени. Мы идем к Зее, смотрим, как мальчишки ловят косаток - колючих, пегих рыбешек. Река играет небесным светом, веселит, румянит Ване щеки, и он развивает мысль о том, что косатки (поднимает двумя пальцами рыбешку за спиной шип) - прямые родственницы огромных морских касаток, как лилипуты, скажем, родственники людей. После мы садимся на скамейку и вспоминаем, что в Корее - война, американцы высадили десант. Ваня хлопает ладонью по колену, вздыхает:
- Да-а…
Поворачивается ко мне, минуту смотрит, как на солдата, который хочет соврать.
- Как ты думаешь, кто победит?
- Не знаю.
- Вот именно. Надо гнать америкашек до самого Великого или Тихого.
Я молчу. И вообще я плохо знаю лейтенанта Ваню. Может, он разыгрывает меня, а может, и допрашивает. Пусть сам выражает свое мнение.
- Согласен?
Я хмурю лоб, смотрю на ту сторону реки, где у глинистого обрыва возится рыбак на лодке, - будто бы думаю, соображаю.
- Понятно…
Ваня затихает, смотрит за реку, на рыбака в лодке, нервно постукивает о гальку подошвой сапога, и вдруг я понимаю: он тоже слегка побаивается меня - кто я, откуда? А что молодой, почти мальчишка - не имеет значения, всякий теперь народец… От этого мне почему-то становится хорошо, даже весело. Мы как будто бы породнились с Ваней, оба одинаковые, попятные. Только казаться хотим другими - для людей, для жизни.
- Пойдем, Ваня, - сказал я, - скоро обход.
Он встал, словно услышал команду, одернул китель, увидел на дорожке знакомого престарелого "тубика", улыбнулся ему и, совсем настраиваясь на себя всегдашнего, зашагал к санаторию.
- Привет! Привет!..
- Как дышите?
- На операцию, говорите?
- Желаю!
Быстро входим в корпус.
Здание большое, три этажа. Внизу - рентген, физиокабинеты, зубной врач, контора, парикмахерская, раздевалка. На втором этаже - женское отделение. Третий занимаем мы, мужчины. И все здание, сверху донизу, наполнено запахами: йод, карболка, спирт, новокаин, капли, жидкости, составы - все смешалось и так напитало воздух, стены, постели в палатах, что, кажется, от одного этого должны были бы погибнуть палочки Коха.
Пробегаем мимо сестерской.
- Ребята! - это окликает процедурная сестра Юля.
- Да?
- Вы уколы делали?
- Нет, прэ…
- Быстро сюда!
Входим, снимаем штаны, по очереди ложимся на деревянный, застланный холодной клеенкой топчан и получаем в ягодицы по две тысячи единиц стрептомицина. Нам это прописано утром и вечером.
В палате № 11 на месте лишь больной Парфентьев. Побритый, аккуратненький, сложив на коленях ладошки, он сидит и ждет лечащего врача. Он прислушивается к своему организму, подмечает, где какие возникают колики, ощущения тяжести, брожения и дрожания, чтобы все по порядку преподнести врачу. Ступака нет. Ступак, надувшись кумыса, активно прогуливает правую половину своего тела.
- Сижу это я, слушаю… - начинает Парфентьев.
- Папаша, - вскидывает руку Ваня, - поберегите энергию.
- Понимаю, понимаю, - кивает Парфентьев.
Ваня падает спиной на кровать, берет книгу "Дети капитана Гранта". В детстве он не прочел ее - занимался авиамодельным спортом, - теперь вспомнил, отыскал в библиотеке и читает.
Я сажусь к окну, облокачиваюсь о подоконник, смотрю на сосны, на дальние меловые горы, над которыми тоже сосны. А если скосить глаза влево, сквозь сосны течет река - пустынная, осенняя, но все еще теплая; за нею - степь нежной желтизной, и где-то в степи дымок паровоза. Дальше, если ехать целые сутки, будет город Хабаровск, в котором я живу и работаю. Отсюда сейчас он кажется мне маленьким, суетливым, дымным. И Амур будто бы там сделался уже. И моя работа на гидрометобсерватории - такое не очень нужное дело. Родные, друзья, мать… Им почти не осталось места во мне, - все сжигают, затуманивают эти три десятых градуса. Я чувствую свое тление, жадно смотрю на сосны, меловые горы, бурное свечение реки, и чудится мне, что понемногу остываю, перестаю тлеть.
Входит Семен Ступак, бухая деревяшкой, торопится сесть на стул: натрудил свою единственную ногу, - и тут же в дверях появляются лечащий врач Ефим Исаакович и медсестра Антонида.
Мы встаем, обращаем лица к двери. Привычка эта осталась в нас от школы, когда мы вставали навстречу учителю, от армии, когда мы вскакивали при виде старших по чину. Пожалуй, было и нечто новое: смущение и робость перед лечащим врачом - за свою болезнь, как за греховность, желание полным смирением задобрить маленького, норовистого человека Ефима Исааковича, как духа, и вымолить у него исцеление. Конечно, каждый из нас проявлял себя по-своему, индивидуально. Лейтенант Ваня, услышав "Садитесь, благодарю", принялся быстро поглядывать, "смущать" Антониду, будто и в санаторий приехал исключительно из-за любви к ней; Ступак спокойно ощупывает протез, поскрипывает, помахивает слегка деревяшкой - явно собирается в поход по пересеченной местности; Парфентьев "ест глазами начальство", Ефима Исааковича, и видно теперь, что он всю жизнь был таким: в школе, в армии, у себя в бухгалтерии на швейной фабрике; а я делаю вид, будто мне все равно - жизнь прошла, каверна 2×1,5 (два сантиметра на полтора) - не дырка на пиджаке и Ефим Исаакович не Иисус Христос.
Он садится к столу, опрятный, тоненький, туго затянутый халатом, и со спины похож на девушку. Антонида стоит рядом, широкая, роскошная, как мать перед ребенком; отобрав четыре "Истории болезни", раскладывает перед ним веером, словно приглашает выбрать самую интересную карту.
Парфентьев следит за детскими, юркими руками Ефима Исааковича, и только они касаются крайней истории болезни, - он вскакивает, опускает плетями руки, говорит:
- Так точно, больной Парфентьев.
- Впервые слышу, - шутит Ефим Исаакович.
- Как же, доктор?.. - разводит бледные бухгалтерские ладони Парфентьев. - Я у вас состою.
И начинает быстро, очень складно докладывать о коликах, брожениях и дрожаниях в своем организме, заученно расстегиваясь и вытаскивая из брюк рубашку. Ефим Исаакович не слушает, просматривает историю болезни, после неохотно встает; вытянувшись на носках лакированных ботинок, приставляет к костлявой груди Парфентьева стетоскоп: не прослушать этого больного нельзя - и вправду серьезно заболеет.
- Я вас вылечу, - говорит Ефим Исаакович. - Вы больше других жить хотите.
Парфентьев радостно хихикает, усмехается Антонида, смешно мне, и Ступак наконец перестает мучить свой протез; а лейтенант Ваня, осмелев, придвинулся пилотную к Антониде, что-то бормочет в розовое ушко под белым чепцом; ее голубые проталины глаз сужаются, остреют, будто от слез, губы подрагивают, и кажется, - вот сейчас она прыснет в ладошки, расхохочется и убежит из палаты.
- Лейтенант, вам вредно волноваться, - Ефим Исаакович отстраняет Ваню, указывает пальчиком на стул.
Очередь Семена Ступака. Он рассказывает о своем самочувствии и опять мнет протез. Что за привычка? Мне уже по ночам мерещится этот деревянный скрип. И переживать Ступаку нечего особенно: несколько очажков на правом легком. Их залечат стрептомицином, фтивазином, паском, - все это он получает, и сердце прекрасно выдерживает. Обидно, что слишком много на одну душу досталось - другое дело. Но ведь могло и хуже быть.
Лейтенант Ваня говорит, что он здоров, ему пора выписываться и ехать в часть. А что "поддули" - так еще лучше: легкость во всем теле появилась, хоть подпрыгивай и летай.
- Буду летающий лейтенант.
Я смотрю на ярко конопатую грудь Вани и почему-то думаю о жене Ефима Исааковича. Она рыжая, рослая, с тоненькой талией и широким задом, даже больные старички третьей стадии оглядываются и смотрят ей вслед. Хочу представить, как они живут у себя на квартире, почему у них нет еще детей, вместе ли спят?.. Ведь она может нечаянно придавить Ефима Исааковича к стенке или столкнет на пол, и тогда послышится хруст, легкий звон: Ефим Исаакович разобьется, как дорогой сосуд.
Ваня натягивает рубашку, медленно, напрягая грудь, чтобы Антонида полюбовалась его мускулатурой. Под мышкой слева видны синяки: через каждые два-три дня Ване прокалывают иглой межреберье, плевру и подкачивают воздух. Ванино легкое, сжавшись наполовину, висит в воздушном мешке, почти не дышит, отдыхает, чтобы легче справиться с палочками Коха.