Иванов Всеволод Вячеславович - Пасмурный лист (сборник) стр 63.

Шрифт
Фон

– А на мачте тем более! Стою на омерзительно холодной перекладине… одна из тех балок, ради которой едва не утонул друг мой Румянцев… жесткая, железная; закоченевшим ногам кажется не толще кнутовища, того гляди, переломится. Да еще вдобавок визжит под ветром!.. Фонарик, что висит у меня на груди, светит тонко, почти шепотом. Стометровая конструкция скрипит и качается в зыбучем и вертлявом пространстве. Голова кружится. На сердце – смертельная, сосущая тоска. Фонарик искренне хочет пробиться через метель, тушится, а она, смолистого лакированного цвета, деспотически властно наскакивает, отрывает руки… Оригинальное создание!.. И мысли у меня… оригинальные… я ими не восхищался, Злился на себя. Неужели нужна стометровая колокольня, холод, дрожь, мрачнейшая метель, чтобы увидеть самого себя, без всякой снисходительности? А между тем я действительно тут только, целиком, впервые разглядел самого себя. Себя тогдашнего, а не теперешнего, конечно. Если парафразически, истолковательно передать свое настроение, я обратился к себе со следующими словами: "Ты – рохля и дурак! Ты – тунеядец! Вместо того чтобы остаться с женой и работать, ты убежал куда-то, к черту, на Охотское побережье. Зачем? Мыслить, обрабатывать материалы? Тьфу, насекомое! А еще хочет повторить "аффект Эдисона". Разве Эдисон убегал от жизни, от города? Прихлебатель ты, а не творец. Настоящий творец создает при любых обстоятельствах, и чем они запутаннее, сложнее, тем ему приятней победа". Вот какое у меня было состояние. Это не значит, что я прерываю свое трехлетнее обязательство и возвращаюсь, предположим, домой на "Основателе" или что я отказываюсь от усмирения аэрозолей и перебегаю к котлам Румянцева. Нет, я осудил себя и вынес приговор: делать одновременно две работы, так, как будто бы их делали два человека. И делал. Создал поселок и целиком закончил теоретическую часть труда об аэрозолях. Трудно было, но делал… Ложное умствование, глупая фантазия должны быть наказаны… – Он ухмыльнулся. – С этой стороны Румянцев отчасти был прав, когда называл меня фантазером. Но странно, едва я вытравил фантазию и стал реально смотреть на жизнь, Румянцев перестал со мной встречаться. Вот это уж, извините, фантастика и причудливость! "Основатель" подходит к мысу Нох… Мыс Нох от нашего поселка километрах в девяноста… Я радирую четырем подчиненным, которые там работают, что, мол, моя бухта забита по-прежнему льдом, поэтому предлагаю инженеру Румянцеву остаться на мысе Нох, а указанные подчиненные, к которым идет смена, доставят его в цоселок. Он мне: "Благодарю, состояние здоровья приказывает возвращаться пароходом "Основатель", очень жалею". И все! И уплыл. Ха-ха! Состояние здоровья?! Кому, кому, а ему не извинительны такие вздорные причины. Он здоров как бык, как племенной бык!

Жена прервала:

– Румянцев знал, что те четверо подчиненных твоих, которым пришли на смену, умерли внезапно и странно?

– Они умерли, и умерли почетно, а не странно. Трое из них заготовляли рыбу для поселка, а четвертый разводил огород на мысу, в толщах каменноугольный пожар уже несколько лет. Мы решили воспользоваться теплотой. Все четверо – редкого трудолюбия люди, ну и переутомились, надорвались, хотели горы наворотить к приходу смены.

– Но разве не странно, что все четверо?

– Жалко их, но не странно. Бывает, тонут корабли с целой командой и пассажирами. А почему ты напираешь на слово "странно"?

Жена промолчала. Молчание ее показалось инженеру многозначительным. Он подумал и сказал:

– Я со злости и досады, так же, как и ты сейчас, решил: струсил, мол, Румянцев, поддался игре воображения. На пароходе было много людей, которые впервые видели мыс Нох. А это на первый взгляд твердыня скорби и смущения. Представь высокую, голую галерею, без крыши, из камней самого густого ежевичного цвета. Почва меж камней из мелкого песка. От внутреннего жара, что ли, не знаю, песок зеленого цвета. Заканчивается галерея теплым озерком, над которым постоянно клубится туман. Ну, люди и поторопились создать "оранжевую ленту". Я уверен, что и Румянцев приложил к легенде свои идейки, которые в его котлы не уместились…

– Ай-я-яй, милый! Ты – злишься?

– Злюсь. Он должен был подчинить себе легендотворцев с парохода, а он встал с ними наравне! Смеющиеся лица, отсутствие тления! – насмешливо, глухим голосом проговорил инженер. – Отсутствие тления потому, что их похоронили в вечной мерзлоте, а смеющиеся лица… не было смеющихся лиц. Позже, когда мы перевозили покойников в поселок к их родственникам, я видел… разве чуть-чуть улыбались. Нет. По-другому я думал до того о Румянцеве! Дать себя одурить…

Жена охватила его шею руками и, нежно заглядывая ему в глаза, сказала:

– Только ты напрасно думаешь, дорогой, будто я злюсь и досадую на Румянцева. Знаешь поговорку? Сонливого не добудишься, ленивого не дошлешься. Мне думается, что в отношениях друг к другу мы и сонливы и ленивы. И мы все страдаем. Страдает и Румянцев. Я не допускаю мысли, чтоб он подослал к нам Завулина; проболтался просто, а проболтался доценту тоже от душевных мук. А теперь – этого довольно! Кроме того, его еще и потому тебе надо увидеть, что мне для выступления на совещании требуются от него материалы…

– Ну, уж вот это, извини, фантастика!

– В твоих устах – это бранное слово. Но, право, мой дорогой, ты сам очень, очень фантастичен. Хотя бы, например, в том, что простому факту моей любви к тебе умеешь придать фантастические очертания. Получи за это.

И она крепко поцеловала его, так крепко, что, по внутреннему признанию Хорева, он лишился разума, стал мягкий, словно шерсть или иной материал для набивки, и ему ничего не оставалось делать, как ответить ей безмолвным поцелуем.

Студент Валерьянов был холост. Приятность и сладость супружеских бесед он в некоторых случаях, вроде теперешнего, должен был заменять рассуждениями с самим собою. Вступи он в разговор на эту тему со своими друзьями-студентами, он много потерял бы в их мнении. И они, а тем более он сам, считали его характер трезвым, трудноплавким, огнеупорным, несмотря на сложнейшую действительность, ранения, науку, которую надо догонять без спотыкания.

Студент дежурил. Еще не светало, хотя кончался третий час ночи. Сад за раскрытым окном был аспидно-серый, неподвижный. У кровли, в темноте, позванивало полуоторванное колено водосточного желоба, и эти звуки напоминали ему родное село, где рядом с отцовской избой стояла большая и длинная школа с множеством постоянно отрывающихся водосточных труб. Студент сидел за окном чванно и надменно, глядя на книгу для дежурных, кружку с чаем и кусок хлеба. Он думал: съесть ему этот хлеб или оставить на утро?

И еще он думал о доценте Завулине. Невольно он должен был сознаться, что Сергей Сергеич покорил его, и особенно тем, что ждал от него физической помощи. Валерьянов еще не знал, в какой мере он способен проявить эту помощь, но, судя по ненасытному аппетиту и презрению к этому маленькому куску хлеба, судя по жажде к деятельности, он проявит себя в достаточных для доцента размерах. И все-таки никогда не было у него такого командира, с таким странным строением отдельных частей! Очки, подбородок…

Студент встал и гордой, важной походкой подошел к окну. Он облокотился так, словно не подоконник был ему подпорой, а он – подоконнику. Это помогало ему думать, ибо дум много, и изучить их возможно лишь с прилежностью.

Например, Шекспир? В данном случае при чем тут печальное событие военачальника Макбета и его жены, которых увлек в водоворот смерти поток их честолюбия? Меньше всего можно сейчас говорить о личном честолюбии. Люди его не лишены, кто говорит. Но гений самоотверженности ведет нас к победе вовсе не потому, что мы лично честолюбивы. Мы, если уж говорить правду, честолюбивы ради народа, ради тех идей, которые он несет. Сущность макбетовского честолюбия – все-таки домашняя рухлядь, а наше честолюбие совсем из другого материала! И с этой точки зрения инженер Хорев, его жена и другой инженер Румянцев не пришли на общественный просмотр "Макбета", будучи заняты на работе, честь им и хвала!

Сад безмолвен. Позванивала легонько водосточная труба.

Студент вернулся к столу. Он решительно опустился на дюжий стул, выпил полкружки чая и взял хлеб. Трудно двигаться и размышлять при желудке, в который нечто, скромно называемое аппетитом, словно бьет ногой.

Жуя хлеб, он оглядел комнату. В одном углу стояли аппараты для гимнастических упражнений; в другом, возле книжного шкафа, гипсовый слепок с головы Фрунзе. Какая разница между той войной и теперешней!

Тщательно собрав крошки и высыпав их в рот, он опять направился к окну. Светало. Уже виден был сад института с его мелкими украшениями, похожими на залежавшийся галантерейный товар. Над садом висело облако, тяжелое, словно из красного железняка.

Внизу, под окном, стоял с блуждающим взглядом Сергей Сергеич. Доцент, должно быть, не спал всю ночь. Волосы его уныло свисали, будто пшеница, побитая градом.

– Ба! Сергей Сергеич! – окликнул его студент. – Заходите.

– Мы уезжаем, – сказал Завулин. – Собирайтесь.

Студент проговорил:

– Я не кончил дежурства, а затем не получил хлеба на сегодняшний день. Вы бы хоть предупредили.

– Предупреждал. Когда вы мне гарантировали свою физическую силу, это и было предупреждением. Как же вы поедете без хлеба минимум на три дня?! И уж машина ждет.

Он отчаянно взмахнул руками.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке