сводящий с ума запах черных вишен
которые Аделя сияющим августовским утром приносила с рынка
или сладкий до головокружения запах твоей вожделенной книги
между покоробившимися жухлыми листами которой
проносился ночной ветер и до самой глубины раздувал
пушистость столепестковой рассыпающейся розы
Так и я. На песчаном берегу Нарвии, в тихом спокойном море в июле тысяча девятьсот восемьдесят первого года я уловил тот же самый запах, постоянно, снова и снова, настигающий меня в самых неожиданных и несхожих местах: когда я прохожу мимо уличной скамейки, на которой теснятся старички, поверяя друг другу свои бесконечные истории; в холодной сырой пещере, которую я обнаружил возле своей армейской базы в Синае; между листами каждого экземпляра "Коричных лавок"; в нежной ямочке подмышки Аялы (когда она решила прекратить наш роман, в ней еще осталось достаточно порядочности, чтобы позволить мне приходить понюхать ее, когда становилось невыносимо), и возникает, разумеется, вопрос: возможно ли, что я тащу за собой этот запах и он вырывается в определенных местах наружу именно из меня? Может, это мое тело производит его как компенсацию за все прошлые утраты? Я пытаюсь расчленить эту странную смесь на составляющие: чистый запах, веявший от щек бабушки Хени; спертые тяжелые запахи животных, шкур, пота; кисловатый запах дедушки Аншела; запах мальчишеского пота, совершенно не похожий на обычный запах раздевалки возле школьного спортзала, гораздо более едкий, вызывающий неприятные, смущающие меня размышления о таинственных железах, возраст которых намного превосходит возраст этого ребенка, железах, испускающих в него свои ферменты…
Я возвращаюсь туда всегда. Это топтание на месте. Заикание. Аяла провозгласила однажды с убежденностью знатока, что автобиографический роман, который я когда-нибудь напишу, должен называться "Моя-я-я-я кни-и-и-ига!". По ее мнению, не удивительно, что самые откровенные исповедальные мои стихи попали в сборник "Круговращение вещей", который она прямо и недвусмысленно объявила "инструментом бесплодного топтания". У Аялы было много такого рода "обзерваций" (термин ее собственного изобретения), которые она любила произносить голосом, полным подчеркнутой значимости, сопровождавшейся, однако, мелкой зыбью шаловливого смеха, напоминавшей проказы ребятишек, играющих в темноте под одеялом; и всегда, когда я поддавался искушению достойно и разумно ответить ей, затеять серьезный спор, она не выдерживала и разражалась хохотом, позволяла ему завладеть всем своим существом, вся дрожала от удовольствия, мне казалось, что ее пышные телеса впитывают в себя этот безудержный смех согласно хорошо продуманному плану, в соответствии со сложной и любопытной программой: сначала смех, скрученный в тугой узел, концентрируется в одной точке, но постепенно его весть распространяется, как круги по воде, к круглому мягкому животу, к огромной груди, к маленьким прелестным ножкам, к веснушчатым рукам, которые принимаются, отчаянно вздрагивая и подергиваясь, подпрыгивать в воздухе, и только после этого веселье добирается наконец до ее круглого лица, и - самое удивительное - к этому времени у него уже недостает сил продвинуться дальше, чтобы заполнить собой ее слегка раскосые глаза; глаза всегда оставались спокойными, трезвыми и грустными. А ведь я надеялся, что здесь, в Нарвии, забуду ее.
Ты спишь?
Она спит. В Нарвии она спала и тут тоже спит. Когда я начинаю говорить - просто так, как будто сам с собой, она тотчас спешит воспользоваться моментом и сомкнуть веки. Бережет силы для того часа, когда я начну говорить о Бруно. Ко всем чертям! Как это я позволяю ее легкомыслию, ее мелкой ребяческой эгоцентричности заставить меня - меня! - злиться, нервничать без малейшей возмож…
Ладно, снова я поддаюсь эмоциям, снова раздражаюсь.
Слушай, мне не интересно, спишь ты или нет.
В тот вечер, когда мы впервые встретились, Аяла рассказала мне о Белой комнате, расположенной в одном из подземных переходов института "Яд ва-Шем". Я сказал ей, что провожу там достаточно много времени и все-таки никогда не видел такой комнаты, и никто из служащих не упоминал при мне о ней. Аяла с улыбкой, которая уже тогда выражала снисходительное сочувствие к моей ограниченности, объяснила, что "архитекторы не планировали ее, Шломик, и рабочие не строили ее, и сотрудники действительно никогда не слыхивали о ней…".
- Такая метафора? - догадался я и почувствовал себя ужасным дураком.
Она терпеливо подтвердила:
- Именно.
Я видел по ее глазам - она все больше убеждается, что тут произошла досадная ошибка: тонкая интуиция на этот раз обманула ее, я абсолютно не тот человек, которому можно открыть такую важную тайну или вообще какую бы то ни было тайну. Это произошло в тот вечер, когда мы впервые встретились на лекции, посвященной последним дням Лодзинского гетто, лекции, которую я посетил по привычке, а Аяла - потому что и она не пропускает подобных докладов и мероприятий (родители ее выжили в Берген-Бельзене). С самого начала инициатива шла от нее. Это была первая ночь после моей женитьбы, когда я не пришел домой ночевать. Она открыла, что, несмотря на все мои недостатки, я наделен удивительным и похвальным талантом превращать Аялу в кувшин, в землянику и даже - в мгновения наивысшего экстаза - в пышно взбитую розовую сахарную вату, подобную той, которой торгуют на ярмарках. Выяснилось также, что, несмотря на мою досадную ограниченность, прикосновение моей руки к ее нежной упругой коже, смуглой и теплой, может тотчас отправить в путь тысячи крошечных побегунчиков, вызвать сладостный озноб, который охватывал всю ее целиком, заставлял напрячься и выгнуться дугой ее тучное тело, сводил судорогой все ее члены и высвобождал нас обоих из напряженного ожидания. Когда же под конец из таинственных глубин ее существа вырывался этот неповторимый звук - острый, печальный и высокий, как будто там подбили стрелой чайку, мы на некоторое время могли вернуться к интеллектуальной беседе. Эти метаморфозы повторялись снова и снова всю нашу первую ночь.
"Белая комната, - объяснила мне Аяла в одну из минут успокоения, - образовалась из удушья. Ведь это вообще не комната. Но она, предположим, суть всего. Квинтэссенция, да. - Она закрыла глаза с припухшими и такими нежными веками и погрузилась в себя. - Квинтэссенция, которая превращает все книги, посвященные Катастрофе, все фотографии, и слова, и фильмы, и факты, и цифры, собранные там, в институте "Яд ва-Шем", в нечто такое, что останется непонятым до скончания веков, вовеки неразгаданным. Это настоящее сердце реактора, верно, Шмулик?"
Я не мог согласиться, поскольку ничего не понял. Я смотрел на нее очарованный и опечаленный, ибо уже тогда мне было ясно, что это тот редкий и несчастливый вид любви, которую можно назвать "любовью-перевертышем"; что сейчас мы переживаем последние лучезарные мгновения ее наивысшего накала, но скоро, очень скоро Аяла протрезвеет, и поймет, до какой степени мы разные, и устранит меня из своего волшебного замка. Она не знала обо мне ничего. Прочитала лишь мою первую книгу стихов и сделала вывод, что "для начала она не дурна". Это слегка разозлило меня, потому что обычно эта книга нравилась читателям даже больше, чем три последующие, и несколько критиков отметили, что в ней "есть сдержанное внутреннее напряжение" и тому подобное, но Аяла сказала, что в моих стихах отчетливо ощущается, как я боюсь самого себя и избегаю касаться того, что хотел бы сказать о жизни вообще и о том, что случилось Там, в частности. Она настаивала, чтобы я пообещал ей быть смелее и больше дерзать, и, когда я в самом деле пообещал, рассказала о Белой комнате.
Я был очарован ею, опьянен ее телом, таким податливым, свободным и гибким, таким совершенным, живущим в полном ладу с самим собой, способным сворачиваться клубком от избытка удовлетворенности живой, содрогающейся плоти, был очарован ее маленькой квартиркой, ее крошечной спальней, полностью - если можно так выразиться - завуалированной. Я не могу в точности объяснить, что там было сокрыто и завуалировано, но, несомненно, за, казалось бы, обыкновенными вещами таилось нечто волнующее и потустороннее. Никогда прежде мне не доводилось оказываться в постели женщины так быстро: ровно через два часа и двадцать пять минут после того, как мы вышли с лекции, подавленные и удрученные всем услышанным (я знаю это в точности до минуты, потому что все время поглядывал на часы и думал, что скажу по возвращении Рут), через два часа и двадцать пять минут после первого знакомства мы упали в объятья друг друга (это именно то, что произошло) в ее комнате и отдались друг другу со страстью и вожделением, каких мне никогда прежде не приходилось испытывать. И только успокоившись немного, я понял, что до сих пор не знаю, как ее зовут! Я чувствовал себя Казановой: лежать с женщиной, которая даже не назвала тебе своего имени. И в ту же секунду она взяла мою руку и потянула ее к себе, положила на свои губы и прошептала беззвучно в мою ладонь: Аяла. Непонятно как, но я услышал: легкое содрогание воздуха передалось через ладонь. Я знаю, что это выглядит подозрительным: я и сам не поверил бы в такое, если бы мне рассказали, но с Аялой все было возможно.