Владимир Гусев - Дни стр 7.

Шрифт
Фон

Но тут, уходя, Сережа бросает последний взгляд, и я вижу его простое лицо с округлившимися глазами - и он говорит, как равный, густо и взросло: "Держись же, Сашка".

И я стою.

Вот он мяч - почти перед носом, литой, будто деревянный, коварный и твердый ком. Все тело, душа моя, сердце - в глазах и в готовых коленях, икрах. Но эти ноги и тяжкие руки - на заднем плане, все дело не в них, они сами - они готовы, - все дело в глазах. В глазах! В глазах!

И я один - и нет никого, - я один - команда внутри меня.

Он бежит - он бежит, этот центр, этот товарищ Мыльникова, - он, как его? этот боец… у него не коварство, нет - у него удар.

Он бежит - вот он, мяч, - и последнее, захлебывающееся, мгновенное чувство ворот - до чего огромны, до чего высоки, и как близко литой, деревянный мяч… и все-таки эти ворота - они с тобою одно, да, одно… они - твое тело, продленное вширь и ввысь.

Вот… удар!

Но нет - еще прежде, чем он ударил, я уже вижу, куда летит. Мои глаза - мои руки и ноги видят. Он не летит еще, он стоит, этот мяч… но по разбегу, по всей манере и повороту ноги, по развороту, посадке таза, коленей, корпуса набегающего - я вижу: сюда. Сюда. Конечно, в нижний и левый. (Вот сволочь… хороший бы мяч - на уровне пояса: самый хороший. И вечно "эффектно" - плоский бросок в воздухе - и брать хорошо… но эти внизу!..) Но в тот самый момент, как нога еще только касается, не ударила, нет - еще трогает, только чуть цепляет молекула за молекулу мяч - я уже там… я там: не телом, а всей душой… Мое тело большое, тяжелое, и летит оно медленней, чем этот дьявольский и тяжелый, и легкий шар - но в тот миг, как он там, я там тоже… И все-таки я бы, конечно, и не успел, ударь он действительно в угол. Мяч весь свистит над самой землей за метр от штанги - и в своем полете я слышу его этот свист, и я успеваю "пресечь" его - ладони осушены сквозь рукавицы; схватить я его не могу - слишком сильно и близко; он отскочил, все бросаются… но теперь ищи ветра в поле: уж набежавший наш форвард Миша Стрельников на радостях запулил этот мяч куда-то в трибуны… встаю, и меня слезливо целует Сережа. Смотрю на него: и верно - у мальчика слезы текут по щекам.

И на мгновенье мне стыдно - стыдно, что нет моих слез.

И в тот же миг меня посещает спокойное, властное и твердое чувство, что то, что я делаю сейчас, в этот миг, в этот час, - что это есть самое важное и что все пустяк, суета и ничтожество перед этим… плачущим, перед этим братством и благородством.

Все было… все было уже! А этот! А этот мяч!

Я стоял ближе к штанге, я ждал, что он сам ударит - тот дюжий полузащитник… а он, занеся уже ногу для "оглушения" по воротам, - он вдруг спасовал, передумал (я видел, что это не финт, что это, как часто бывает у вышедшего к воротам в трудной игре, просто боязнь удара, страх ворот) и передал в центр, направо. И эта его боязнь, этот страх чуть не стоил нам великолепной "плюхи под штангу", ибо "рвавший" на всех скоростях по центру все тот же центр вдруг с ходу, с прямого так шматанул по воротам, что Слава мой (это уже после я вижу) даже присел и схватил колени… я ж боком, затылком, спиной я почувствовал, какой это страшный, тяжелый мяч. Дело в том, что пас был настолько резок и удар так мгновенен, что я не успел повернуться к центру всем корпусом; тут же моя душа, мое тело поняли, ощутили: я уже должен прыгать… вверх, прямо, не ждать; я прыгнул, надрывно поджав колени и перегнув весь позвоночник назад, - и, изломив в полете все тело, я судорожно, отчаянно я задел, я чиркнул верхними суставами пальцев оттопыренной в сторону от полета руки по мячу - и, срикошетировав, он, задев верхнюю планку, ушел, улетел на свой угловой…

И сколько их было - ударов и выходов, и бросков… и сидят, сидят, сидят они на воротах. Берет их техника… ребята же бегали, бегали беспрерывно - а теперь уж не могут. Теперь уж не могут - я последний. Я последний, кто еще на ногах и силен в бою…

…И - кто знает? - не будь я на той скамейке - не будь этих дней, этих… может, я не был бы - не был бы на ногах. Может, я…

Вот он.

Ведь пять минут.

Пять минут!

Уже четыре минуты!

Но вот он.

Идет, экая сволочь.

Идет. Один.

Поспешает весь мокрый Сережа, поспешает и Витя, но им уже не догнать. Опять только я - один. И он тоже - один. И он - с мячом, а за мной огромнейшие ворота - в полнеба.

Он продвигается медленно, он не отпускает уже мяча. Он не велик, он щупл, но ловок и так хитер - он видит, что тем не успеть… а я, махина, неловкая груда костей и мяса, - что я могу? Это видят лишь я и он - я ничего не могу.

И тут я бегу навстречу - бегу нерасчетливо и гораздо раньше, чем он мог ожидать. Хорошие вратари не бегают на таком расстоянии к одинокому форварду: спокойный удар мимо ног или даже - хуже того - о позор! - финт, обвод - и ваших нету. Но я знаю, что делаю, и я прав. Он растерян, не ожидал: он знает, я опытный, "злой" вратарь и я не позволю глупостей. Но тут нужна именно глупость, и я делаю ее; он же теряет секунды - и вот наказан: когда он наконец собирается бить, я как раз падаю на бок перед мячом, и мяч попадает мне в грудь… вот он, мяч. Без обмана.

…Футбол не терпит обмана. В нем невозможен обман…

…Стальные гантели…

Мы знаем двое - лишь я и он, - что́ он делает.

В этот кратчайший миг судья не видит - товарищи далеко, - а мяч уже вот он, и только он, только он это видит, что мяч уже вот он - прижат к груди.

В тот же миг он пинает меня, лежащего, чуть под грудь, и пинает еще… вот он, мяч. Он уже прижат. Но всем, видимо, кажется, что он бьет - или хочет ударить - еще по мячу, не по мне. В крайнем случае примут за нерасчетливую, злую ошибку. Лишь я и он знаем, что бьет он - по мне.

И я счастлив - товарищи не узнали и не узнают. Они не узнают правды, но все же футбол - да, футбол без обмана. И кубок наш - невозможное совершилось.

И все это вздор - и ребята, и кубок… Главное - радость… радость и свет и сиянье в душе.

И больше уж я не помню…

1969

ЭКСКУРСИЯ

Саша, да не тот.

По скрипучей узкой деревянной лестнице (здание музея - в старом особняке городского головы) Саша спускается, держа путь в бухгалтерию. Успеет до экскурсии… Он высок и худ, почти не сутул, белые волосы на висках и темени мило растут вперед, пенсне с матовым ободочком; он в не новом, но и не затрепанном сером костюме, пиджак расстегнут… Осторожно минуя некоторые рассохшиеся и проваленные ступеньки, он имеет отчасти замкнуто-неприступный и глубокомысленный вид. Думает он о том, как он сейчас будет вести себя с бухгалтершей Зиной, "профсоюзным боссом".

Саша в душе не любит Зину и опасается ее. Зина - толстая и рыхлая девица двадцати восьми лет, презирающая всех на свете мужчин уже и за то, что никто не женился на ней, "хотя ухаживали многие". Зина вообще-то даже и не дурна, но слишком мясиста, нахальна, криклива; она так и не понимает, что "мущщины" (она эдак и произносит это слово - со вкусно-тревожным шипением) не любят ее вот именно за все это. Саша представляет ее серые глазки на румяном, чуть синевато-оплывшем и немного рябоватом лице, ее подкрашенные в желтое довольно пышные волосы, подобранные в чулок, всю ее фигуру, крепко и грузно занявшую стул, - и ему становится еще более неохота идти в бухгалтерию, выяснять отношения с Зиной, выслушивать ее вульгарные насмешечки, грубости. Зина не любит Сашу, считает его, как и всех музейных работников-мужчин, размазней, "не настоящим мущщиной", "интеллигентиком несчастным", хотя и не лишенным при этом осмотрительности и житейско-практической смекалки: "Этот не зарвется, лишнее не сболтнет…" Зина всем говорит об этом, да и ему, Саше, говорит в глаза почти то же самое, и это почему-то особенно неприятно. Пусть бы уж лучше за глаза, черт с ней. Впрочем, неприятно ли? Пусть себе… черт с ней, со старой девой, пусть бесится. Авось найдет кого… успокоится… но снова к ней идти, лишний раз ее видеть… ну, да ладно.

Подходя к двери с табличкой "Бухгалтерия", Саша заранее испытывает досаду и раздражение против Зины, против того нарочито-демонстративно-пренебрежительного взгляда, которым она сейчас его смерит, против тех небрежно-вульгарных слов, которые она скажет.

И соответственно с этим, взявшись за медную ручку и открыв дверь, переступив порог, - шесть или восемь столов в два ряда, склоненные головы, вороха скрепленных бумаг, - Саша появляется в бухгалтерии именно тем человеком, каким он и предстает в воображении Зины. Он, несмотря на свой довольно внушительный рост и статную фигуру, слегка ссутуливается, суживается в плечах и, стараясь в своих шерстяных ботинках ступать еще плавнее и мягче, чем это и так возможно в них, с внешне независимым, а по сути неуверенным видом и сознавая это, сунув одну руку в карман расстегнутого пиджака, а другую бессмысленно, как официант, согнув перед собой в локте, чуть-чуть краснея и вытянув розовую шею с жалкими белыми волосами над нею и еще выше, - идет к Зининому столу: он, как назло, четвертый или третий от входа, несколько секунд надо идти под молчаливыми взорами всей женской компании, и прежде всего самой этой толстой, рыхлой Зины.

- Зина, - подходя к столу и стоя, как школьник перед учителем, хотя внешне и стараясь хранить независимый вид, говорит Саша браво, а на деле нелепо и сам сознает это - "но черт с ним", - прищелкнув пальцами, - я хочу просить вас подождать с путевками. Я отвечу через три дня.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке