Зиновий Зиник - Эмиграция как литературный прием стр 5.

Шрифт
Фон

4

Не паранойя ли это? Или вся моя жизнь в СССР была параноидальна, и надо было уехать, чтобы увидеть это и понять? Лишь в эмиграции пышным цветом расцветают те тайные мысли о всемирном заговоре и конспирации, которые мы лелеяли в своем сердце - ловя шпионов и врагов народа, вслушиваясь в мотор воронка за окном или прислушиваясь к разложению гнилого Запада за семью морями. Вместе с этим ощущением всеобщего заговора и конспирации вокруг рождается и чувство жертвенности, страсть к подвигу - во имя идеи, ради заговора, против конспирации. Чем более чуждой кажется новая страна нашего пребывания, тем с большей страстью мы ощущаем собственную избранность - рожденных в России. Все уникальней и уникальней кажется нам и сама оставленная страна, уже не страна Советов, а страдающая Россия, божественной кажется нам ее миссия. Россия становится страной мессианской. Убедившись же в том, что мир не живет одними вечными российскими вопросами, мы начинаем ностальгировать по прежнему параноидальному состоянию, по жизни, идеологизированной и политизированной в каждом ее проявлении. Как герой тургеневских "Записок охотника", Чертопханов, мы готовы убить вновь обретенного коня только потому, что подозреваем: а вдруг он не тот, не прежний, тем более тот был серый в яблоках и этот серый в яблоках, а год прошел, и масть должна была поменяться.

Мы тоскуем по своей первобытной цельности, когда все было понятно: тюрьма здесь, "у нас", свобода "у них", там, на Западе. Мы уезжали, как будто расставались с первой и последней любовью, это был первый и последний развод, и уезжали мы, давая обет безбрачия. Мы уезжали в никуда, а выясняется, приехали в другую жизнь. И нам тут же захотелось поделиться впечатлениями с брошенной женой. Каждый из нас знает эту смесь нервозности и приподнятости, ясновидческого состояния при полной белиберде в голове, когда любая ерунда вызывает целую цепочку аллюзий и реминисценций. Когда, по словам московского прозаика Павла Улитина, в душе у человека бушует буря чувств, а сказать он может только: "Бей жидов, спасай Россию!"

Это состояние называется любовью. Я пережил это состояние дважды: когда был подростком и когда приземлился по другую сторону железного занавеса. Как известно, самые частые случаи самоубийства наблюдаются среди подростков и среди эмигрантов. Первая любовь кажется последней, и, когда ей приходит конец, кажется, что кончается жизнь. Воспитанные и взращенные на тотальности всякой идеи, мы хотим, чтобы прошлое было одно, чтобы Россия была для всего мира, мы не хотим признать, что мир больше не живет по католическим законам о разводе. И что снявши голову, по волосам не плачут. И что, лишившись невинности, нечего строить из себя евнуха. И что мир вообще устроен не так, как нам хочется, и не сошелся клином на России. Самый непримиримый эмигрант, упорный в своей верности оставленной родине, не сможет не признать, что, сидя там, никогда бы не додумался до слов, которые он произносит о России здесь. То, что он формулирует как приговор своему настоящему, в сравнении со своим героическим российским прошлым, в действительности понимание от обратного его прежней жизни, понимание, ради которого он и уехал. Это понимание уже не зависит от самой географической России - она существует уже исключительно в голове, в душе, в сердце, сидит в печенках и подлежит постоянной ревизии и духовной революции.

Во всем, что касается эмиграции, я - субъективный идеалист. Уникальная разделенность мира железным занавесом создает необходимую дистанцию между прошлым и настоящим моих героев, вкладывает в их уста слова, на которые они не были способны, которые казались бы неубедительными и фальшивыми, если бы не было общей веры в фатальность и катастрофичность отъезда из кремлевской Москвы. В отличие от своих героев, я доволен своей ролью иностранца на Британских островах; иностранца в том смысле, что в Англии я живу с британским и израильским паспортом, а моя первая книга была издана по-французски. То, что Россия до сих пор гремит тюремными решетками и сапогами парадов на Красной площади эхом в моем сердце, - дело сугубо личное: дело памяти, которая дается, видимо, даже не рождением и поэтому неисчерпаема, как бы долго и далеко от Красной площади я ни находился.

И в этом смысле я никуда не уезжал из Москвы. Потому что меня интересует Москва в моем сердце и памяти, как и Москва в головах моих московских друзей - мне плевать на железный занавес и советских пограничников. Речь идет о революции в головах - об эмиграции как о готовности отказаться от себя прежнего, советского, компанейского, кружковского, партийного, профсоюзного, митингового и закадычного, и вспомнить, что кроме любви и дружбы и двух берегов у одной реки есть еще и небо. Речь идет о предпочтении истины - родине, по Чаадаеву. И революция эта произошла не только с теми, кто фактически отбыл за железный занавес, но и с теми, кто осознал существование этой жуткой перегородки. Наверное, в Советском Союзе не было ни одного, кто так или иначе не решал бы для себя вопрос об отъезде, и как бы этот вопрос ни был решен лично, даже если человек остается, - он уже не останется прежним. Это и есть бескровная революция. Это и есть революция Февраля. На смену Февралям приходят Октябри - по новому календарю. И, скорее всего, той или иной диктатурой большинства закончится и нынешняя эпоха эмиграции, как внутренней, так и внешней.

Первая волна эмиграции из послереволюционной России покидала страну, сжав зубы: это была их Россия, и поэтому страну своего эмигрантского пребывания они знать не хотели; это было лишь временное убежище, призрачный мир затянувшегося тургеневского курорта, отпуск, который в конце концов закончится, и все они смогут вернуться домой. Моему герою трудно назвать советскую страну родной: существование там сводилось к тому, что, с озверением выглянув в окно на советскую власть, мы возвращались к пирушке с друзьями, во время которой зло и дерзко острили по поводу того, что только что увидели из окна. Мир делился на "наших" и "не наших". Поэтому мы уезжали на Запад как домой в претворенную свободу наших разговоров "там". Поэтому мы так болезненно и придирчиво, по-чертопхановски, относимся ко всему, что происходит "здесь". Мы пристально следим за каждой деталью: насколько этот мир оправдал наши ожидания? От этого у каждого из нас на устах постоянное сравнение нашего настоящего с нашим прошлым.

Для первой, "белой", эмиграции настоящее здесь было призрачным. Люди второй волны, послевоенной, не желали знать о своем сталинском прошлом, от которого бежали через заградотряды и смершников. Большинство из них отвергло даже язык как последнюю память о покинутой стране. Мы же оказались в роли двойных агентов. Как ни делили мы нашу жизнь там на "них" и на "нас", как ни делилась наша речь на официальную и речь личного разговора в своем кругу, угнетала нас не тюремная отделенность личных отношений от советского митинга вокруг, но именно ощущение соучастия в этом митинге, несмотря на все пуританские усилия уйти в подполье. Каждый подозревал, что он и есть советская власть, что он и есть центральный комитет безопасности профсоюзов.

В эмиграции, когда личное прошлое каждого приняло географические размеры покинутой страны, мы вновь оказываемся в ситуации двойных мыслей и двойного языка. Пора перестать относиться к этому как к трагедии, пора извлекать уроки из этой двойной жизни.

Если я и планирую возвращение в мою Москву, то возвращение это - к своему подростковому прошлому, которое я так и не смог сформулировать, живя в Москве. За семь лет я научился отделять себя от собственных слов, и лирический дневник на тысячи страниц, вывезенный секретно в чемодане, перестал быть поэмой без героя. Мой подросток уже сравнялся по возрасту со своим бывшим наставником Версиловым. Теперь, чтобы рассказать историю о том, как он впутался в московскую историю, подростку уже нет необходимости уезжать в эмиграцию и "переводить" личные отношения в эпический план. Он сможет говорить о Москве, уже разгуливая по московским улицам, потому что научился приписывать географию одного города другому, и слова второго собеседника третьему без риска быть пойманным с поличным. Я думаю, этот роман будет называться "Украденный почерк". Настоящая же Москва меня не интересует, да ее, может быть, уже и нет на свете, по крайней мере той Москвы, из которой я уехал. Она, наверное, окончательно уйдет из моей памяти, когда слова полностью обновятся и слово "русский" вообще исчезнет из моего лексикона. Грустно только, что, по словам автора одного из эмигрантских романов, Виктора Шкловского, "пока губы обновляются, сердце треплется".

В погоне за собственной тенью

Недавно меня пригласили на встречу литераторов, которые регулярно собираются в одном из пабов лондонского Сохо. Принято считать, что писатели, вынужденные по роду своих занятий проводить полжизни в одиночестве, стремятся к общению. Однако не все писатели - хорошие собеседники, а те, кто любят общаться, по большей части сидят, набрав в рот воды (или виски с пивом), держа язык за зубами из страха, что их замечательные истории украдет кто-нибудь из собратьев по перу. Поэтому беседы их обычно ограничиваются информативными разговорами о погоде, банковских ссудах и ценах на недвижимость.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке