* * *
Умирать было совсем не страшно. Где-то далеко-далеко и с каждым днем все дальше и дальше оставались афганские горы, друзья, товарищи. Ушли в какой-то туман родители, детство. Он чувствовал, как слабели и слабели все приманки жизни. Как-то даже было смешно. И он чуть улыбался, вспоминая, как он ждал очередного звания, как иногда тайком примерял свой новый мундир, мечтал об ордене.
Здесь, в этом новом мире, было так хорошо. Покойно и даже как-то светло, чудесно. А там, он мысленно поделил все на "здесь" и "там", его ждало страдание, боль, непонимание.
"Значит, жизнь - это страдание, - думал он, - болезни, голод, непонимание, мучения тела, раны. А здесь (он боялся слова "смерть". Просто повторял "здесь"), куда я стремлюсь, так славно. И не нужно больше ничего.
Что там, в том большом мире, осталось такого, чем стоило дорожить? Ради чего надо страдать? Что вообще я нажил в этой жизни?…
Ничего у меня там нет. И не нужно мне там ничего. Разве что пара друзей. И родители. Все.
Так мало. А казалось, я владею целым миром…
И зачем все это нужно? Стоит ли оно того? Чего того?
И смерти никакой нет на самом деле. Просто уходишь куда-то. В другое. Далеко-далеко. И все силишься понять, разобраться. Понять что-то важное. Самое важное. А оно ускользает…"
По мере уплывания уходили сложные, приобретенные за жизнь понятия… Сначала он стеснялся звать сестру, когда нужна была утка, старался не стонать, чтобы не будить других. А потом и с этими вещами стало все равно: "Тело ведь продолжает функционировать. Но тело - это ведь не я. А что же тогда я?"
Но иногда сила жизни неизвестно откуда на мгновения возвращалась. И в эти мгновения он острее, чем обычно, чувствовал все.
Перелом произошел именно в такие минуты. Когда он снова "всплыл" и прямо-таки с какой-то бешеной обидой вспомнил: "И что меня здесь держат так долго? А? Других подержат-подержат и увозят. А я все здесь и здесь. Надоело. С ума можно сойти. Заперли. В этой клетке. И этот бесконечный запах лекарств. Уколов. Больницы. Так хочется взглянуть на цветы. Деревья. Улицу".
Вот во время этого всплывания откуда-то из другого, неведомого мира, где нет этих запахов, этих стонов и разлитого в воздухе человеческого страдания, изувеченных, искромсанных войной и ножами хирургов тел, к ним в палату зашел со свитой начальник госпиталя. И почему-то во время обхода склонился над ним.
Анатолий почувствовал, какой от его халата идет запах чистоты и свежести. С удовольствием втянул этот запах ноздрями. И прошептал склонившемуся главврачу:
- Доктор, а что там, на улице?
- Там весна! - Гладко выбритый, веселый самоуверенный врач слегка смутился.
- Как хорошо от вас пахнет! Жизнью пахнет… И на мгновение между двумя этими абсолютно разными людьми из абсолютно разных миров, только что встретившимися впервые в жизни глазами, установилась какая-то незримая живая человеческая связь. Оба до самой глубины души поняли, ощутили друг друга.
До этой минуты кто он был для главврача? Просто раненый, каких тысячи прошли перед его глазами.
А с этого взгляда он, Анатолий Казаков, уже был не обстоятельством, не анонимной фигурой в госпитальной ведомости, а еще живой человечьей, близкой, такой же, как ты сам, душой. И бодрый доктор профессиональным глазом увидевший печать смерти, уже наложенную на исхудавшее, измученное страданиями лицо, заметил и это мальчишеское, только что проснувшееся, прорвавшееся сквозь смертное спокойствие и ледяное равнодушие ко всему желание жить. Понял его. И приказал стоявшему рядом главному по реанимации:
- Вывезите его минут на десять на террасу на воздух.
- Что вы, Семен Петрович? Что вы! - вскинулась старшая медсестра. - Он же критичный…
- Я сказал! - повысил голос главный.
- Слушаюсь!
Анатолий только чуть-чуть, мельком, отстраненно взглянул на солнце, лес, траву, на жизнь вокруг. Успел заметить на террасе госпиталя огромного черного, ленивого котяру, кравшегося по доскам, чтобы поймать серого, скачущего, чирикающего воробья. И его снова повезли по длинным унылым коридорам. Обратно в реанимацию.
Но что-то произошло. Что-то случилось. Как будто уже сорвавшееся с резьбы, вхолостую вращающееся в снах и грезах наяву колесо жизни провернулось еще раз и вдруг зацепилось за какую-то шестеренку в его душе. И стало проворачиваться, возвращая, вытягивая его с болью и радостью к этой самой жизни. К страданию…
На следующий день он попросил есть. Пошел на поправку. И пожилая медсестра их отделения впервые за недели, вынося судно из-под него, отметила, подумала про себя: "Выплывает паренек".
За десять лет в реанимации она много чего повидала. Но так и не научилась спокойно смотреть на умирающих мальчишек…
* * *
"Странная штука эта жизнь! - уже находясь в общей палате, но еще весь опутанный проводами и трубками, думал он, часами лежа неподвижно под капельницами. - Вроде бы смысла не имеет. А как хороша. Только сейчас это и понимаешь. Когда ну ничего не можешь. Ведь это такое счастье - ходить. Дышать. Просто жить. А мы этого не понимаем. Дергаемся. Мучаем себя и других. Выйду отсюда. Буду просто жить. Радоваться. А сейчас главное - встать на ноги".
Да, мир его теперь сузился до последней возможности. И задачи перед Анатолием стояли самые простые. Вчера. Повернуться со спины на бок. Медленно-медленно, чтобы не развалился надвое сшитый живот. В корсете он смог кое-как лечь на правый бок и достать до выключателя. Это была настоящая, большая жизненная победа. Ура, товарищи!
Сегодня. Он должен суметь сесть на кровати. Это будет потруднее. Но будет. Он знает. А пока уже четвертый час терпеливо лежит под капельницей, с помощью которой его и питают. Глюкозой.
А завтра? О, завтра у него вообще торжество. Ему обещали дать настоящую еду. И пусть это будет вареная-перевареная каша. Но он впервые за много дней будет глотать пищу сам.
А все равно в общей палате как-то веселей. Приглядываешься к людям и радуешься. Разные они. Вон усатый капитан. Выздоравливающий. На костылях. Все к окну ходит. Ждет жену целыми днями. "Валечка! Валечка!" А Валечка эта черт знает что такое!
А у двери лежит прапорщик. Стонет. Тот отчебучил фокус. Вмазал вчера. И чуть не окочурился. Дошло до начальника госпиталя. Где ж ему пить, дураку, после полостной операции.
Сестрички заходят. Молодые. Ласковые, как птички. Щебечут. Все они кажутся им красавицами. И во всех они влюблены. Такая уж она, госпитальная любовь.
"Вот медсестры, нянечки, санитарки. Что их тут держит? Ведь зарплата у них наверняка мизерная. А какая ответственность. Ошибется сестра. И поставит мне вместо глюкозы капельницу с чем-то другим. Что будет? А?
Может, они просто не умеют жить по-другому? Судьба у них такая, непонятная. Чудно!
А смог бы я вот так тут существовать? Среди этих стонов, болей? Наверное, нет. А они живут. И радуются чему-то своему. И нас радуют. Точно, судьба их такая. А что такое судьба? В чем она выражается? Почему так происходит все с нами? Непросто все это. Вот моя судьба какая? Оказаться здесь? А почему? Все почему так, а не иначе?
Господи, как давно все это было! И смешно. И грустно. Ирина Смирнитская. Саша Абрамович. Мама, папа… Слежка их дурацкая за нами. Мои дерганья. А теперь лежу вот на простынях. Пропитался весь этим больничным духом. И не знаю, стоит ли писать домой. Надо бы черкнуть отцу и матери. Но не хочется, чтобы они переживали, мучались, суетились. Ехали сюда, в Узбекистан. Уж больно жалкий у меня вид. Не человек, а какой-то обмылок".
Кончилась в перевернутой бутылочке глюкоза. Он позвал сестру. Та привычно, легкой рукой отцепила его от системы. Взяла другой пузырек. С раствором антибиотика, что ли. Опять подцепила его. И все сначала.
"Вчера приходила одна из комитета. Проведать. По долгу службы. Принесла конфеты, апельсины. Лежат на тумбочке. Никто не берет".
Тоже удивительное дело. Раньше он считал, что у них в "конторе" работают одни мужики. Ну а женщины так, на подхвате. Машинистками да уборщицами. И только сам, поработав в операх, он узнал эту "великую тайну" - женщин полно во всех службах и отделах. Просто это не афишируется в силу как их работы, так и самого комитета. Среди них есть даже генералы. А генерала уборщице не дают. Значит, есть и другие заслуги. Конечно, влюбляются, рожают детей. Семью ставят выше работы. И на этой почве способны совершать не совсем адекватные поступки. Операция братской немецкой "Штази" с одинокими секретаршами из западногерманских министерств и ведомств - это, можно сказать, канонический факт. Но кроме этой общеизвестной операции ведется множество других с использованием женщин, как "легкого", так и "тяжелого" поведения. И тут уж, мужчины, держитесь! Более того, в КГБ всегда и вполне логично считается, что на женщинах, на отношении к ним легко и полно проверяются все человеческие качества собственных сотрудников. Поэтому нередко в целях таких проверок руководство "подкладывает" своих агентов, чтобы по интимным делам можно было собрать информацию о человеке.
Так что и эта сфера жизни от внимания конторы не ускользала. Зная о том, что каждый человек грешен, начальство по негласно установленной традиции ждало, что к двадцати пяти - тридцати годам сотрудник создает крепкую советскую семью.
Может быть, когда-то кто-то из тех, кто пишет о разведке и тайном сыске, придет к мысли написать исследование на тему: "Женщины и КГБ". Может быть. Но ему, Анатолию Казакову, в этом труде фигурировать, похоже, не придется. Его работа - не интрижки крутить со спецагентами на заграничных курортах.
А что же теперь будет с его работой? После всего, что произошло. С этой мыслью он теперь и засыпал. И просыпался.