Михаил Белозёров - Плод молочая стр 8.

Шрифт
Фон

- Ты меня не помнишь... Ромочка, - сказала она, и вдруг сквозь старость, сквозь годы и морщины, сквозь подагрические руки, ухватившие меня выше запястья, и налегающее всей тяжестью полупарализованное тело блеснуло совсем другое лицо, которое вы когда-то знали, но забыли, и оно снова всплыло в памяти, как давний сон, как старая мелодия, как тонкий аромат с клумбы, мимо которой вы куда-то спешите, и вы силитесь вспомнить, а когда вспоминаете, то на мгновение теряете дар речи, потому что увидите свое начало и свой крест, и вам станет горько от одиночества и собственного бессилия, ибо вы прикоснетесь к такой запредельности, куда смертному хода нет.

- Ты у меня жил вместе с Манюней. - Она улыбнулась и посмотрела на Таню. - Полазун был. После обеда никак спать не хотел, а ее укладывала к себе в постель, она возьмет вот так прядку и крутит, крутит на пальчик. Так и уснет. Долго спит. Я уже все уберу и еду приготовлю, слышу - топ-топ-топ, идет в рубашонке. Залезет на руки, и ты знаешь, вздохнет вот так - горестно-горестно и еще минут десять досыпает.

- Ну баб... - вздохнула Таня.

- У меня голова кружится, Ромочка. Прямо все кружится. Я и хожу по стеночке до двери. - Она ухватилась за створку узловатой рукой и показала, как она ходит. - А вчера у телевизора закружилась. Меня всю как развернуло, и я смахнула эту... как... - Она беспомощно запнулась и пошевелила в воздухе пальцами.

- Антенну... - подсказала Таня.

- Антенну, - повторилось эхом, - и вырвала с мясом провода. Так что одному плохо. Дедка как лежал в больнице, так совсем плохо, - произнесла она задыхаясь, и глаза ее наполнились слезами и провалились темными впадинами, но речь лилась равномерно, словно одно событие не проистекало из другого. - Я о смерти не думаю. Все равно умрем. Но одной страшно, Ромочка, ты даже не представляешь.

Да, тогда я не представлял. Я не представлял, что встречу Анну и на самом деле брошу работу. Я не представлял, что узнаю почти все о своем отце и матери и о нашем дружном семействе, и куда это меня заведет. Счастливое заблуждение. Хотя все можно было предположить с той или иной степенью достоверности, с которой вы приобщены к тайнам мироздания - если, конечно, дано. Увы, дано мне не было.

Женщина взяла меня за руку.

- Меня зовут Александра Васильевна, - сказала она.

И мы вошли в комнату.

Здесь пахло еще сильнее. У тумбочки, на которой блестел стерилизатор, а в блюдечке - использованные ампулы, стояла медсестра в халате. Я поздоровался.

На диване, напротив окна, лежал больной.

Как только я взглянул на него, я понял, что он безнадежен.

Серая кожа в старческих пятнах обтягивала высокий тяжелый череп. Складки вдоль носа, скул, шеи превратились в застывший хаос трещин и морщин. Отросшие волосы сбились над ухом. Видно было, что болезнь изнурила его, но руки, такие же крупные, как и у всех Савельевых, с толстыми венами, просвечивающими сквозь кожу, и широкими крестьянскими ладонями, словно у спящего, покоились поверх одеяла. И хотя мы находились рядом, он не прореагировал на наше появление. Мне показалось, что он в состоянии ступора.

- Егор, - позвала Александра Васильевна и, словно извиняясь за его немощность, украдкой взглянула на меня.

Казалось, глазные яблоки в мутной склере со скрипом повернулись и навелись на нас, однако выражение в них не изменилось, словно они уже не воспринимали мир по эту сторону грани.

- Боже! - прошептал кто-то за спиной.

Я обернулся и увидал Таню. Она терзала полотенце.

И тут у него начался приступ стенокардии.

Сестра подошла и сделала укол.

А мы вышли на кухню.

- Что? - только и спросила Таня.

Черт бы побрал такие вопросы, на которые заранее известен ответ, черт бы побрал залатанные души и крики в глазах, черт бы побрал этот мир, в котором ты должен отвечать женщине.

Но я ответил и тут же пожалел, как жалел уже не раз в просторном вестибюле, где пахнет кухней и где тебя перехватывают взволнованные родственники, или в тесной ординаторской, когда там никого нет, или в кабинете главврача, куда ты их заводишь в надежде, что это не выбьет тебя из колеи на остаток дня. Но, как правило, это выбивает, почти всегда.

- Думаю, вопрос суток, - ответил я.

- Вот как... - произнесла она растерянно и с натугой внутри себя. - Значит, в больнице не ошиблись... не ошиблись... - дважды повторила она тихо, так что услышать мог только я, - и надежды нет...

Надежда в данном случае была элементом чисто философским и имела к нам косвенное отношение, даже если бы мы хотели, чтобы это было не так.

- Нет, - подтвердил я, - не ошиблись.

Просто я знал, как это делается. Любой завотделением постарается избавиться от "безнадежного", чтобы избежать возможных и невозможных неприятностей.

- Только не говори бабуле... - попросила Таня. - Ладно?

И с этого момента я понял, что мы единомышленники, словно ее фраза что-то заронила в меня - на благодатную почву ожидания - и это "что-то" дало первый робкий росток.

Вряд ли это имело какое-то отношение к сексуальности - я не люблю крупных женщин. Наверное, оттого, что сам вечно задеваю макушкой о верхнюю перекладину двери, не люблю и оттого, что стоит только представить их в зрелости - тяжелых и раздобревших, как включается внутренний тормоз.

Но в этой рыжей женщине присутствовало нечто другое, отличное от всех других женщин, которых я знал. И опыта по этой части у меня не было. Я бы назвал это душой. Ибо душа жила в ее лице, а рыжие волосы, такие ровные и густые, что, если отвлечься от реальности, кажутся конской гривой, глаза за стеклами очков, зеленые и страдающие, рот с тонкими неяркими губами, веснушки вокруг - все это было лишь внешней оболочкой, картиной, в которую вложено главное - одухотворенность. И неважно, так ли уж прекрасна внешне сама картина, ибо в ней - божественная суть.

- Ты поможешь ему? - спросила она.

- Да, - ответил я. - Я сделаю все, что могу.

- Я пойду с тобой, - твердо сказала она.

- Нет, - ответил я, - сестра достаточно опытна.

Мир далек от совершенства. Оттого что ты хочешь его изменить, он еще не меняется, и тебе остается одно - изо дня в день делать свое маленькое дело и думать, что никто иной не сделает его так, как умеешь делать ты. Вопрос только в том, нужно ли это дело еще кому-нибудь, кроме тебя самого. И от этой прозаической мысли однажды наступает усталость и то, что называется профессиональной привычкой.

Сколько раз это повторялось в жизни. Ты включаешься совсем на другой лад, зажимаешь себя в тиски, клещи, идешь и работаешь. Ты обливаешься потом и чужой кровью, накладываешь зажимы на кровоточащие сосуды и вводишь расширитель, а кто-то внутри тебя отмечает, сколько пролилось крови и сколько ее выбрано стерильными марлевыми шариками.

Я тщательно вымыл руки под кухонным краном. Я мог быть полезен, когда начнется агония.

Я сказал сестре, кто я такой и чем занимаюсь в холодной стерильной комнате, именуемой операционной. И на мой вопрос она ответила:

- Нефректомия левой почки почти год назад и уменьшение выделения мочи из правой.

- У вас все имеется? - спросил я.

- Да, - ответила она.

И только тогда я сообразил, что тот, кто умирает на диване, мой дед и что мне предстоит проводить его в мир иной.

Испытал ли я что-то в результате такого открытия? Нет. Для меня он остался одним из многих больных - Петрунькиных и других, которых я ежедневно видел в больнице, которые ковыляли по коридору со своими трубочками и скляночками с мочой, которые месяцами лежали в переполненных, затхлых палатах, больше смахивающих на средневековые богадельни, и которые все же умудрялись выживать и даже повторно попадать на операционный стол, и по старым шрамам и рубцам от незалеченных инфильтратов я узнавал их. Я даже знал одного человека, который проделывал подобный номер не меньше восемнадцати раз.

Дед был в помраченном состоянии и вряд ли понимал, кто я и что с ним происходит. Да и важно ли это было? Медицина делала свое дело, и главное было пройти самый короткий путь с меньшими страданиями.

Вечером у больного катетером взяли мочу, и он успокоился.

Я знал, что у нас есть небольшая передышка, и отправил сестру отдохнуть.

Часа через три мы повторили операцию, но оттока почти не было, а то, что сочилось, было наполовину с кровью.

Сестра сделала два укола, но все равно он лежал, задрав подбородок, и грудь у него вздымалась, как кузнечные меха, и я знал, что сейчас это начнется или уже началось, потому что грани никогда не бывает, вернее, ты сам не замечаешь, даже если очень сильно хочешь - не замечаешь.

И все они столпились у окна и молчали. И женщины молчали, только, наверное, плакали.

Я не оборачивался. Я просто стоял засунув руки в карманы брюк и смотрел через окно вдаль, где виднелась зеленая листва, очень зеленая листва тополей, и тот берег Оки, но самой воды не было видно, потому что дом стоял высоко. И если приподняться на цыпочках, можно было наверняка разглядеть крест далекой церквушки.

А когда оглянулся, из присутствующих остались только Александра Васильевна и Таня.

- Здесь... здесь бо-ллит-т, бо... - Рука деда поползла и легла на грудь.

Грудь вздыбилась. Раз. И еще.

Потом там что-то случилось.

Потом заклокотало.

Потом последовало два вздоха - мучительно-судорожных.

И все.

Смерть.

И последняя грань.

Я вышел на кухню под любопытные взгляды невесть откуда набежавших бабок в черном, а оттуда - на свежий воздух.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке