Михаил Белозёров - Плод молочая стр 10.

Шрифт
Фон

Она смотрела на меня своими зелеными спокойными глазами, как на дошкольника, которому объясняют, как надо переходить улицу, - обязательно на зеленый свет, а то "бо-бо", и, наверное, думала обо мне не совсем лестно.

- Но ведь и понятие добра придумал сам человек, - напомнил я, - и он сам не знает, насколько добро - это добро. Где отправная точка?

- Только в самом себе! - произнесла она убежденно и твердо. - Только когда твоя совесть не будет входить в конфликт с самой собой, только тогда можно говорить о каком-то добре. Добро накапливается. Оно вообще никуда не исчезает. Оно только переходит от одного человека к другому. А недошедших до истинного добра надо жалеть, в жизни этой они обделены, несчастные люди.

Хороши - несчастные, подумал я. Если б только их недоумие было частным делом.

- Если бы все так думали, через два поколения весь мир стал бы идеальной картинкой, настолько идеальной, что человеку захотелось бы придумать новые вывихи в своей психике, чтобы только усложнить ее. А пока наш мир безуспешно стремится к определенным идеалам, которые известны бог весть с каких времен, и никак не может их достичь.

Она помолчала, а потом с сочувствием произнесла:

- Неверие - это тоже зло.

- Неверие - это форма скепсиса, - пояснил я как можно веско, - или веры - как угодно.

Я бы мог рассказать, что еще прахристиане проповедовали идеи равенства и всеобщего братства, но с тех пор мир наш не стал лучше. Я бы мог нарисовать ей такую картинку, но ощутил, что она уперлась, что моя логика рискует вызвать ожесточение ее в вере, и поэтому я только так подумал.

И я почувствовал превосходство.

Превосходство зиждилось не на сознании, что моя сестра слабее, а оттого, что оказалось, я докопался глубже, нащупал камень под названием истина. И истина гласила, что меняются лишь политические формы, но не содержание добра, ибо получалось, что добро - величина постоянная, но заведомо и всегда меньше зла, в любом случае и независимо от обстоятельств, потому что обстоятельства всегда были против добра или потому что добро, в силу природы, обладает только таким свойством.

Переход к действительности был таким же жестоким, как и пробуждение от наркоза в палате тяжелобольных, когда мысли еще пляшут и опьянение не прошло. Но потом ты вдыхаешь в себя застойный больничный воздух, и все становится на свои места, и ты осознаешь, что потолок над тобой в тусклом свете желтых ламп последнее, что тебе дано лицезреть в этой жизни.

Я уже увидел деда с фуражкой в руках и вывернутые веки, слезящиеся глаза и ничего не выражающий взгляд. Я уже вдохнул запах свежеперекопанной земли под сенью старых развесистых деревьев и насмотрелся на ничего не ведающие лица на фотографиях. Я словно побывал в потустороннем, вплыл в его загробную тишь, куда ведут две колеи вмятых трав, где корешки упруго обвисают над временной пустотой, готовые приступить к впитыванию, всасыванию, а непонятные ходики, ложбинки, отпечатки наводят на размышления, что не все так безмолвно и в том мире, где трогательные фразы и изысканная вязь эпитафий, зеркала гранита, мрамора и подделок под них, блеск вычурных решеток и узорчатые украшения - все это вкупе, как часть единого, - нужно лишь памяти живых.

"Когда погружаешься, самые неприятные - первые десять-пятнадцать метров. Потому что под тобой и со всех сторон, кроме верха, - чернота, как тушь, и неизвестность, как чужая зависть, а ты спешишь вниз, пока оттуда не исходит свет отраженного дном солнца, и тогда становится спокойнее, потому что там ты остаешься наедине с самим собой и еще с напарником, если он опытнее.

Так погружаются на предельную глубину. На мелководье все гораздо приятнее и проще - лишь бы носоглотка продувалась без помех. Единственное, к чему трудно привыкнуть, как бы ты ни тренировался, - к холоду, который заставляет терпеть. И терпеть надо минут двадцать, тридцать. Все зависит от глубины, на которой ты ходишь.

Когда подныриваешь ко дну, то видишь, как под тобой перекатывается прозрачный, как хрусталь, слой холодной воды, и эта вода совершенно не смешивается с теплой, в которой ты находишься. Она тянет обрывки нитчатых водорослей, покачивается туда-сюда. Словно в стакане с чаем тает кусок рафинада, и ты глядишь сбоку, как крохотные бурунчики взвиваются, волнуются и скользят по стеклу по мере того, как стакан наклоняют или перемешивают ложкой сверху, не задевая растворенного сахара.

И вот, когда ты плывешь над слоем такого "сахара" и знаешь, что стоит тебе опустить руку, как ее мгновенно скрутят сотни обручей и сожмут так, что посинеют ногти, а пальцы потеряют чувствительность, делать этого совершенно не хочется. Но ты все равно перегибаешься в поясе и вдавливаешься в него. И ощущаешь удар, гром, взрыв и сжимаешься, как пружина, которую взвели и забыли отпустить, и остаешься так до тех пор, пока не сработает ограничитель давления и тебе станет трудно дышать. Тогда ты дергаешь за тягу, которая торчит под локтем, и чувствуешь на губах бьющую струю воздуха, которого хватит только на то, чтобы выбраться к свету и перейти на дыхание через трубку.

И ты плывешь, как полупритопленный буек, по той причине, что акваланг на поверхности делает тебя беспомощным и твоею беспомощностью забавляются волны по своей прихоти. А если волнение приличное, то лучше всего тянуть к дому под водой и не выплывать наружу. Но и тогда ты не уверен, что все сойдет гладко и ты не получишь пару шлепков поувесистей, когда подгребешь к стенке бухты, где волны зачерпывают со дна мелкие камушки вместе с водорослями, мотают все это, заодно и тебя, и ты видишь за стеклом маски безостановочное кипение и даже не слышишь, как над затылком работает редуктор - так кипит прибой. И если ты на мгновение растеряешься и представишь, как вся эта масса в бухте колышется, ходит ходуном - а ты лишь чаинка в стакане - равномерно, тяжело и неуступчиво-безразлично и словно хорошо отлаженный молот лупит в стены, тебе уже не захочется подныривать под эту машину и карабкаться по скользкому трапу, по всем его ступеням. Но даже если ты и доберешься до самого верха, волна все равно подхватит тебя и потащит вниз или припечатает к трапу и для начала вырвет загубник и отберет трубку и маску.

Вот как это бывает".

И вот что я внезапно вспомнил, проснувшись утром в низеньком домике с крохотными окнами, украшенными голубыми наличниками.

Я вспомнил это, потому что когда-то мне пророчили большое спортивное будущее. Но тогда мне не хватало характера, или злости, или уверенности в жизни, потому что ты приобретаешь ее позднее, потом, если тебе откроется нечто большее, чем просто возможность благополучного прозябания у судьбы за пазухой.

Зато теперь злости было с избытком, на троих.

И об этом чистосердечно сообщила Таня, когда мы стояли над рядом могил.

- Еще Иванов сказал: "Людей надо любить!", а ты их ненавидишь.

К черту, подумал я, а потом возразил:

- Нет, я их классифицирую, потому что в этом мире всех любить невозможно.

Оказывается, я должен был, просто обязан, любить всех: мать - за ее беспамятность, отчима - за Пятак, его дружков-прихлебателей - за власть, свою бывшую жену, которая еще до момента рождения твердо усвоила ценности общества, - за одно это качество, Галочку и ей подобных - за врожденную глупость, тех палачей и их вдохновителей, которые разделались с отцом, - за близорукую нерасторопность, потому что семя отца жило и во мне, газеты, журналы - за твердокаменную ложь, идейное уродство, всеобщую святость; обожать всех - даже самого себя.

Было раннее утро. И мы пришли сюда пораньше, чтобы выбрать место и договориться с расхристанными мужичками, над которыми собирались и уносились порывами ветра незримые облачка Бахуса.

Я сунул четвертной.

- Выбирай любую, какая нравится, - панибратски, оценив мою платежеспособность, разрешили они.

Я посмотрел на ряд могил, вырытых поточным методом с помощью экскаватора, на измятую траву в тех местах, где устанавливались опорные плиты, на масляный след, на склон, поросший пышно-сочной травой, на деревья внизу и блеск воды, текущей под ними.

- В кого же превратится дед? - спросил я, но не насмешливо, а вполне серьезно.

- Вот видишь! - укоризненно сказала она, поправила указательным пальцем очки на переносице и тоже посмотрела вниз.

Я тоже посмотрел вниз, но ничего нового не увидел.

- Я думаю, в эту траву, - сказал я специально чуть грубовато, чтобы позлить ее, - а потом, если склон не изуродуют новыми могилами, - в деревья и кусты.

- Примитив... - сказала она, закусив губу.

- Ну-ну... - возразил я.

- Никогда не думала, что у моего брата будет такое куцее воображение, - процедила она и впервые за сутки улыбнулась, но улыбка получилась саркастической и совсем ее не красила, потому что ей больше шла серьезность.

Все-таки я ее разозлил.

- Стоит ли волноваться? - спросил я.

- Дело даже не в принципах, - пояснила она.

- А в чем? - спросил я, все еще забавляясь.

- Нет... ты не мой брат... - покачала она головой, и глаза ее холодно блестели за стеклами очков.

- Почему же?

- Потому что ты приехал в дом, где люди любят друг друга, а не убивают из-за честолюбия.

Она замолчала, но теперь не смотрела на меня, а лишь на обезображенный склон.

- Черт возьми!

Она меня обескуражила.

- Надо идти.

- Да, надо... - согласился я.

Я думал, что она злится. Но она не злилась.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке