* * *
Последний год в трудармии, сорок пятый, был самым трудным. Не только из-за накопившейся смертельной усталости, отоспаться от которой можно будет, казалось, лишь на том свете, но еще и от растущей муки душевной: война уже ушла с территории страны, остатки фашистов гнали уже по всей Европе, а в лагерях ничего не менялось: просвета не было. Тонкий лучик надежды, вместо того, чтобы разгораться в виду неизбежной и скорой, окончательной победы над общим врагом, наоборот - начинал замирать. И еще: особенно обидно было загнуться после всех этих страшных лет, у самого порога Победы. Все эти годы везенье жило рядом с Аугустом и спасало его, но где гарантия, что однажды оно не покинет его? Ведь все продолжалось по-старому: гигантские нормы выработки, скудные пайки, недосып, недоед, охрана, собаки, шмоны, прожектора, карцер: все продолжалось.
На стороне Аугуста был теперь опыт, это правда. Он помогал выжить наряду с везеньем, но везенье все равно оставалось важной составляющей лагерной жизни. Опыт был основой выживания, везенье же - его капризом, способным одним своим дуновеньем свести любой опыт на нет. Но с везеньем Аугусту повезло тоже. Потому что сплошным и продолжительным везеньем считал он свою принадлежность к бригаде Буглаева.
Буглаев был настоящим командиром. Командиром штрафников, который вместе со своим батальоном идет в бой, четко понимая, что каждый в этом бою зависит от каждого. Однажды, много позже, в мирные времена, под праздничную рюмку Аугуст, размягченный сердцем, именно так и высказался, но тут же и разозлился сам на себя за помпезность произнесенной фразы, за ее штампованную искусственность. Да, конечно, так оно и было с Буглаевым, но только без всей этой победоносной стали с развевающимися над нею флагами. В реальной жизни все было гораздо проще, грубей. И Буглаев тоже был достаточно прост в обращении, и груб, и циничен. Более того: Буглаев часто бывал жесток, но он, в отличие от многих бригадиров вкалывал сам как раб, успевая при этом дирижировать своим отрядом, все замечая, постоянно перераспределяя нагрузки, давая слабым набрать сил, не потерять последние. У себя в бригаде он создал нечто вроде продовольственного резерва, и делал все возможное для его пополнения. Принципы использования этого резерва могли показаться дикими даже опытному зеку, ибо дополнительную пайку из него получали не ударники, а наоборот - самые слабые трудармейцы. Разумеется, только при условии самоотверженного труда с их стороны, с полной отдачей, без халтуры: на это у Буглаева глаз был очень острый. Таким образом, бригадир регулировал силы своей бригады. В результате бригада ему доверяла абсолютно и подчинялась беспрекословно. Криков, ожесточенных споров или разборок с рукоприкладством в бригаде у Буглаева не бывало никогда. Поскольку бригада Буглаева всегда давала план, то самому бригадиру многое прощалось со стороны начальства: и подбитый глаз иного не поладившего с Буглаевым учетчика, и "ошибочное" смещение делянки метров на сто в сторону более "наваристого" леса и даже, однажды, взлом шкафа на кухне и воровство маргарина для заболевшего Петера Зальцера, который стал кашлять кровью.
С Буглаевым было связано у Аугуста одно очень личное воспоминание, не пригодное для широкого оповещения, воспоминание тайное, которое лучше всего, вспомнив, тут же и забыть.
Был момент, когда на зоне вызрела критическая ситуация, связанная с блатными. Дело в том, что блатные на лесоповале не работали, не желали работать: это было против их "закона"; они "гоняли балду" на внутренних работах. Горецкий с этим согласился, скрепя сердце. Не потому, что сочувствовал блатному "закону", а потому, что отлично понимал: ждать от урок плана по валке леса - это все равно что требовать от козла надоев; рвануть же из леса на волю уголовники могли в любую секунду. Поэтому куда верней было держать их за "колючкой".
Общий план лесозаготовок спускался лагерю, между тем, от списочного числа душ - так же как и в ерофеевском, как и везде на лесоповальных зонах. И вот "ножницы" рабочих рук начали сходиться: с одной стороны, критической черты достигло число "доходяг", не способных работать на лесоповале, которых надо было устраивать внутри лагеря; с другой стороны, почти прекратилась подпитка лагеря свежими рабами: новых "врагов народа" из числа "фашистских пособников" с освобожденных Красной армией территорий на все лагеря пока не хватало; между тем план лесоповала был все тот же, и даже в кругах местного партийного руководства возникали постоянные инициативы по его увеличению; так, в последний раз было предложено сделать трудовой подарок ко дню рождения товарища Сталина. Куда было деваться бедному Горецкому: не откажешь же товарищу Сталину в подарке? Что ж, подарок сделали - ценой двух десятков новых доходяг, требующих в результате трудоустройства внутри лагеря. И тут урки сделали роковую для себя подачу: зарезали двух "конкурентов" из числа доходяг, приставленных на хозяйственные работы из числа "лесных дистрофиков".
Горецкий рассвирепел люто, и решил показать уголовникам "кто в доме хозяин". Трех урок сунули в карцер на тридцать суток, одного расстреляли, а остальным объявили "мобилизацию": в лес, сучары, кедры валить лобзиком!
Но только как заставить блатных работать? Это все равно, что уговорить рака летать: махать клешнями он, может, и будет для виду, но толку-то… Прецеденты уже были. Так, в соседнем лагере, где ситуация была похожая, уже выводили блатных в лес под автоматными стволами. Те с хохотом спилили два дерева для отвода глаз, дождались обеда и разбежались потом в разные стороны. Пристрелили при побеге и поймали лишь жалкую горстку. Нет, блатных в лес выпускать нельзя - это знал каждый начальник лагеря.
Но Аграрий Леонтьевич Горецкий для того и был умным, чтобы придумать выход: он рассовал блатных по разным бригадам, а на бригадиров возложил ответственность за побеги. Это была чудовищная головная боль для бригадиров, но деваться было некуда, и приходилось с блатными возиться, тратя на них время и нервы. Хоть одно хорошо: в лес посылали уголовников с малыми оставшимися сроками. Которым выгодней было дождаться "звонка", чем бежать. Одного блатного подключали к звену лесорубов-трудармейцев из ребят покрепче, и те должны были уголовника воспитывать и следить за ним, чтоб не улепетнул; в случае чего - немедленно звать охрану.
В лесу - ладно, куда ни шло, но в жилых бараках нормальные люди терпеть рядом с собой блатных отказались категорически, поэтому стало так: блатные спали у себя, в "блатном" бараке, а утром, на плацу, мрачно сползались и становились в строй соответствующей, прописанной им бригады. Обычно на бригаду в тридцать - сорок человек приходилось по пять-шесть блатных. Ясно, что внутри звеньев отношения с блатными складывались трудно: происходили сплошные скандалы с мордобитиями, однако тут, в лесу блатные были в меньшинстве, тут была не их "акватория", и они кое-как подчинялись. Но толку от этого нововведения Горецкого все равно было с гулькин хрен: блатные не работали - только вид делали. В результате их норму все равно приходилось вытаскивать всей бригаде. На этой почве участились внутри бригад конфликты с поножовщиной, и блатное шипение с угрозами ночью разобраться наполняло лес новыми, непривычными звуками. И это были не пустые угрозы: стали гибнуть звеньевые, и даже одного неплохого бригадира закололи ночью гвоздем в шею. Передвигаться по зоне в одиночку трудармейцам, в том числе рядовым, стало небезопасно. В лесу блатные, увиливая от работы, пытались запугивать своих "воспитателей", и не у каждого хватало смелости и злости противостоять этим угрозам. Во многих звеньях поэтому урки в лесу "балду гоняли": курили, балаганили, надсмехались над трудармейцами; при этом не работали, разумеется, а сидели в сторонке, на пеньке, или топор швыряли в ствол от нечего делать. Иной раз уголовные откупались от труда жратвой: такое тоже бывало, но редко; в основном действовали угрозами.
Такова была обстановка, в которой работал тогда Аугуст. Его звено состояло из трех человек: звеньевого Наггера Александра, Курта Шульца и его, Аугуста. Наггер, кстати, как раз и был тот самый экзотический немец, Герой Советского Союза, летчик, у которого отобрали звезду "Героя" и загнали на лесоповал. Экзотическим Наггер был одновременно по многим параметрам - не только потому, что стал наверняка первым немцем, получившим "Героя" и уже через месяц после вручения награды лишившийся её; главной экзотикой Александра было другое: его фамилия. По-немецки его фамилия писалась: "Nachher". При точном переводе это слово означает "потом, после": в русской интерпретации фамилия должна была бы звучать типа "Потомкин", или "Позжеев".