- Возможно... А фонетически я прямо слышу - "ведя векам грядущим счет" - отчетливое щелкание на счетах!
- А теперь, внимание, постарайтесь сосредоточиться. Вот стихи с совершенно иным настроением. Того же Блока.
По вечерам над ресторанами
Горячий воздух дик и глух,
И правит окриками пьяными
Весенний и тлетворный дух.
Действительно, здесь не слышны железные шаги командора, нет истории... "Вдали, над пылью переулочной, над скукой загородных дач, чуть золотится крендель булочной и раздается детский плач". Не то город, не то деревня, где "каждый вечер за шлагбаумами, заламывая котелки, среди канав гуляют с дамами испытанные остряки. Над озером скрипят уключины и раздается женский визг". И среди этой пошлой скуки каждый вечер за стаканом вина сидит поэт, "а рядом у соседних столиков лакеи сонные торчат, и пьяницы с глазами кроликов "In vino veritas!" кричат". И каждый вечер в час назначенный (или, может, это только снится поэту?) "девичий стан, шелками схваченный, в туманном движется окне. И медленно, пройдя меж пьяными, всегда без спутников, одна, дыша духами и туманами, она садится у окна. И веют древними поверьями ее упругие шелка, и шляпа с траурными перьями, и в кольцах узкая рука". Поэт робеет, скованный странной близостью, и за темной вуалью ему видится "берег очарованный и очарованная даль". Он думает: "...глухие тайны мне поручены, мне чье-то солнце вручено... И перья страуса склоненные в моем качаются мозгу, и очи синие, бездонные, цветут на дальнем берегу... В моей душе лежит сокровище, и ключ поручен только мне!"
- Ну, каково ваше впечатление?
- Я не совсем понимаю, чье солнце ему вручено, но что ключ поручен только ему - у меня нет сомнения... Изобразить такую тоску по прекрасному, по необыкновенному среди этой будничной, загородной скуки может только настоящий поэт.
- Большой поэт. Я рада слышать это от вас. Мне было бы очень жаль, если б вы были глухи к поэзии. Но вы с ней просто мало сталкивались, не знаете... А теперь не поесть ли нам? Поэзия, говорят, возбуждает аппетит. Я голодна, да и вы, наверное, тоже.
Она подошла к двери, заглянула на кухню. Там горела лампа. Дуня что-то оживленно рассказывала Митраше. Еще бы, взрослый мужчина пусть с небольшими, но усами, слушает ее излияния и отнюдь не считает их пустячными, детскими.
- Дуня, может, нам накрыть на стол и поужинать вместе?
После ужина мы болтали о разном, о чем - записывать не стоит. Главное, договорились назавтра поехать кататься на нартах.
Я снова долго не мог уснуть. Лежал, видя перед собою кусок соседней комнаты - ножки стола, медвежью шкуру на полу, домашние туфли. Вера Львовна оставила дверь полуоткрытой - знак доверия ко мне. У нее в комнате горела лампа, но я не видел того, что находилось выше уровня стола. Она говорила, что любит почитать на сон грядущий. Что она читает? О чем думает? Всплывали в памяти стихотворные строки - "вижу берег очарованный и очарованную даль". Я в тот момент видел синие домашние туфли на медвежьей шкуре и синюю даль. "В моей душе лежит сокровище, и ключ поручен только мне!"
После завтрака мы повесили на рога оленям бубенцы, Веру Львовну, укутанную в тулуп, я посадил впереди себя, так же уселись и Митраша с Дуней. Когда мы выехали за околицу, я передал Вере Львовне вожжи, сказав, что олени умные, спокойные, пусть бегут свободно, а сам обнял ее крепко за талию, чтобы она не свалилась с нарты. Так мы промчались по заснеженному пути в глубь зимнего леса, до места, где убили Луку Чутких, десять с лишним верст от Старых Чумов и обратно.
За обедом, когда мы наконец разделались с индейкой, Митраша попросил Веру Львовну отпустить Дуняшу с ним к брату, там, мол, будет вечеринка, соберется молодежь. Вера Львовна, разумеется, не возражала, и Дуня с Митрашей ушли. Мы остались одни. Только я закурил трубку, предвкушая приятный разговор, как вдруг в дверь постучали, и ввалились Сидор Емельянов с Пантелеймоном.
Они были слегка навеселе, шумно поздоровались с Верой Львовной, а мне крикнули:
- Здравствуй, герой, здравствуй!
- Почему герой? - спросила Вера Львовна, снова собирая на стол.
- Ну как же, он ведь на медведя с одним ножом ходил! Митраша нам все на листочках описал. Но я хочу от самого Бронислава Эдвардовича узнать подробно, во всех деталях, как оно было, как ему удалось косолапого зарезать!
Мне буквально сделалось дурно. Такого я не предвидел. Немой, а выболтал мою тайну. Я не предупредил его, чтобы он молчал о треноге, и он хвастался мною, раздавал записки направо и налево... Вот тебе и немой! Я совсем забыл, что он умеет писать и всегда пишет, когда очень хочет чем-нибудь поделиться.
- Для начала отведайте моей настойки,- услышал я голос Веры Львовны.
Емельянов притих. Помня, что он зажиточный хозяин, староста, что с марта месяца будет купцом, он все же оценил это угощение из рук, хотя и ссыльной, но дворянки, наследницы имения в восемь тысяч десятин с сахарным и винокуренным заводами, да еще домов в Воронеже и Киеве... И он почтительно называл ее барыней.
- Ваше здоровье, барыня! - сказал он, осушив бокал.
Пантелеймон последовал его примеру.
- И пирога попробуйте. Украинский, в Киеве такие пекут.
Они послушно попробовали, сопоставляя вкус теста и начинки со своими, местными. Сравнение вышло в пользу украинского.
- А теперь, господа, расскажите спокойно, что это была за охота, а то я совсем запуталась. Кто говорит с ружьем, кто с ножом.
Емельянов раскрыл было рот, но я его опередил.
- Давайте уж лучше я сам расскажу... Это старый бурятский способ охоты на медведя. Надо иметь треножную табуретку, которую надеваешь на голову, нож острый, как бритва, и молниеносный рефлекс...
Я взял табуретку и продемонстрировал Емельянову свою атаку на медведя: ударил его, Емельянова, в грудь головой, то есть табуреткой, и в тот же миг полоснул снизу вверх ножом.
- Все длилось секунду. Когда медведь отреагировал и сжал мою голову в треноге, он был уже мертв. У него был распорот живот.
- Ну а если б он не захотел вас обнимать и сжимать,- спросил Пантелеймон своим бабьим голосом,- а просто стукнул бы лапой и повалил?
- Да, да, повалил,- подхватил Емельянов.- Вы держите табуретку слабой, левой рукой, в правой у вас нож, и вот не устояли на ногах, грохнулись... Нет, не делайте вид, что это легкий способ. Медведь - лютый зверь, с ним шутки плохи. Тут полагается Георгиевский крест за храбрость. Во всей Сибири никто еще так в одиночку на медведя не ходил.
Они пообсуждали, повосхищались, выпили еще по бокалу и ушли.
Мы остались одни.
Вера Львовна достала из тумбочки пачку папирос. Плохо дело, мелькнуло у меня в голове. Она курила крайне редко, только в минуты волнения.
- А это в самом деле шкура первого вашего медведя? - спросила Вера Львовна, затянувшись.
- Да, она лежала на полатях, Николай на ней спал.
- А та, вторая?
- Собаки ее немного повредили, вырвали кусок зада. Да и вообще вид этих окровавленных вывалившихся внутренностей настолько омерзителен, что я поклялся больше не охотиться на медведей. А шкуры сменил, новую постелил на полати, старую привез вам.
- И сказали, что пристрелили медведя. Верно, пристрелили, но три года назад. А об охоте с треногой ни словом не обмолвились. Почему?
- Постеснялся. Хотел скрыть от вас.
- В самом деле, убить медведя только для того, чтобы хвастаться своей удалью - стыдно. Такой большой, безобидный мишка, от него в лесу куда меньше вреда, чем от человека... Самец?
- Да, самец.
- Вот была бы пара для моей Маланьи. Ведь ей уже шесть лет, природа требует своего, к маю как бы ей было хорошо родить медвежаток. А то она волнуется, рычит. Я бы ее отпустила на волю, но ведь люди ее тут же убьют. Уж очень она доверчива, не боится человека...
Она задумчиво докурила, резким движением вдавила окурок в пепельницу.
- Нет, не пойму. Как вы могли сделать такое? Выбрали самый рискованный вид охоты не для бравады, не из хвастовства, могли ведь погибнуть. Зачем?
- Так мне захотелось.
- Это не ответ. Я уже который раз вас спрашиваю, для чего? Вы можете объяснить мне эту психологическую загадку?
- Постараюсь. Началось все с рога. Буряты подарили мне охотничий рог, добытый когда-то на Западе основателем их рода, великим Хонгодором. Памятную вещь, родовую реликвию. Они чувствовали, что должны сделать мне ценный подарок, а ничего другого у них не было. Я принял, потому что они преподнесли мне его так торжественно и вместе с тем от всего сердца, что отвергнуть его значило бы смертельно их обидеть. Не раз потом вечером в своей комнате я гладил рукой полустершиеся латинские буквы на серебряной оковке рога XIII или XIV века. Мне казалось, что он излучает не погасшие страсти кровавого средневековья, времени глубокой религиозной веры и ненависти, рыцарских орденов и нищенства, культа прекрасной дамы в сердцах трубадуров и странствующих рыцарей, времени любви - огромной, предначертанной свыше, любви до гроба, как у Тристана и Изольды, времени, которое потом выродилось, измельчало, стало смешным, как смешным, мелким и выродившимся перейдет в историю образ нашего века. И мне захотелось рискованным, никому не нужным, анонимным подвигом доказать самому себе, что я достоин своей великой любви.
- Господи, что за безумие!.. Неужели вы так одиноки, что вам не с кем поговорить?
- Я не могу об этом говорить ни с кем. Только с вами, Вера. Мне достаточно того, что вы есть на свете, и я разговариваю с вами, как со своей совестью.
- И как же вы со мной разговариваете?
- Мы коснулись запретной темы. Я же обещал не говорить о своей любви.